Шрифт:
Закладка:
Убираю растрепавшиеся волосы в хвост, замираю в какое-то мгновение, ещё отходя от вязкого сна, посреди кабинета, чтобы сказать, признаться из-за этого же самого сна тоскливо и сердито на себя вслух:
— Я совсем забыла, что сегодня среда. Дура.
— Она в больнице? — рабочие очки Наталка сдвигает на лоб, откладывает лупу, и к её удивлению добавляется тревога.
— Неудачное ограбление, по голове ударили, но всё уже … нормально, — я дергаю плечом.
Подхватываю куртку, обвожу взглядом кабинет Наталки.
Ничего-то я, кажется, не забыла.
— Ветка… — Наталка качает головой.
Неодобрительно.
Но разбирать на составляющие её неодобрение мне некогда. И можно только радоваться, что в отличие от своей родственницы, любопытство Наталки границы имеет, а потому вслух она ничего не говорит, не заявляет, как могла бы, что мы знакомы вечность и что позвонить и рассказать я бы могла.
Было бы не лишним, да.
— Наталка, ты понимающее чудо. Луке с тобой повезло, клянусь, — я тараторю, сверкаю улыбкой, клюю её, скача зигзагами по кабинету, в щеку, шурую к двери. — Всё, до послезавтра!
— Ты пока спала, я смогла найти автора той записки, — она, наблюдая за моими маневрами между мебелью и громоздкими коробками к двери, заявляет неторопливо, словно нерешительно, поясняет, пусть я и так понимаю, — которая от 1553 года. Её написал Владислав из Рожмильтов.
— Кто? — я торможу.
Кручусь.
Врезаюсь спиной в дверь.
И переспрашиваю я машинально, пока в голове выдрессировано раскручивается генеалогическое древо, которое знать надо на зубок.
Нельзя не знать свою историю.
И благородных предков.
— Ты спроси у пани Власты, — Наталка советует скованно.
А я киваю, повторяю на автопилоте прощание, чтобы выйти и дверь аккуратно закрыть. Постоять почти минуту в пустом коридоре, и в чувствах, что слишком непонятны и разны, я разобраться не пытаюсь.
Я, идя к выходу, лишь прилежно выговариваю:
— …и открылась в сердце дверца, а когда нам шепчет сердце, мы не боремся, не ждём…
[1] Н. Гумилёв «Озеро Чад»
Глава 26
Квета
Улыбаться.
И истерики не катать, не волновать своими нервами Фанчи и не причитать о том, что произошло. Не говорить о плохом.
Говорить… говорить можно о Радеке Бабораке.
Можно рассказать про статью о нём, которую я правила полдня, вспоминала, как пани Власта с Фанчи ходили в филармонию каждую последнюю субботу месяца. Они собирались туда обстоятельно, наряжались, а после ещё более обстоятельно и неторопливо обсуждали очередной концерт за кофе.
На кухне.
Воскресным утром.
Которые помнятся мне солнечными и поздними, уютными, наполненными приглушенным текучим разговором и мелодичным редким звоном фарфора. Ещё ароматом кофе, что по квартире расползался тоже текуче, будил меня.
И прийти босиком по прогретому полу на звук и запах было особым восторгом, детством и традицией, по которой меня не прогоняли, разрешали остаться, и Фанчи чашку предо мной тоже ставила.
А пани Власта двигала ко мне конфеты.
Щурилась на солнце, кое глаза её изумрудными делало, продолжала прерванный моим появлением разговор, склоняла, как только она, голову вправо. И её тихий голос завораживал, дарил незыблемое спокойствие.
То ощущение, что, кажется, и называют… домом.
И тогда совершенно не думалось, что строгая пани Власта, требовавшая подавать еду только в столовую и уж точно не начинать день с шоколада, почему-то для воскресенья делала исключение.
Приходила на кухню, что только для прислуги, сама.
Даже шутила.
Была… обычной, человечной, а не Королевой, как говорит Любош. Тогда она могла спорить, возражать, уступать, поддерживать, соглашаться, и во мнении о Бабораке они с Фанчи сошлись, признали единогласно, что юноша талантлив, подаёт надежды.
Не ошиблись.
И Фанчи точно будет гордиться мной. Тем, что я работаю в журнале, где интервью у таких людей берут и статьи о них на несколько разворотов пишут.
И Любоша она похвалит.
Если говорить сможет.
А если нет, то я расскажу сама и ещё о чём-нибудь, что улыбнуться заставит. И я не стану её ничем огорчать, и про то, кто ударил, не спрошу. Пусть дождавшийся меня в больничном холле лейтенант Буриани и посоветовал поинтересоваться, выразил надежду, что мне она расскажет больше.
Не сообщит, как ему, что ничего не помнит.
— Фанчи… — её имя получается придушенным шёпотом.
Выдохом, который я издаю у самых дверей.
Торможу.
И по палате, больше похожей на гостиничный номер, я иду дико медленно, подхожу к кровати, на которой Фанчи… теряется, кажется невозможно бледной, белой под стать бинтам на голове, кои сдернуть тянет.
Не может быть у моей Фанчи забинтованной головы.
И в больнице она быть не может.
Не должна.
— Привет, — я выдаю всё тем же шёпотом, и губы кривятся сами.
Подводят.
Не-льзя, я пообещала доктору держать себя в руках, а поэтому улыбнуться я смогу.
Могу.
— Кветуше… — Фанчи произносит на выдохе.
Шевелит едва заметно пальцами руки.
И мне уже не надо, как полгода назад, спрашивать, что за прищепка на указательном пальце, я теперь знаю сама.
Видела и у Дима, и у пани Власты.
— А я к тебе из редакции, Любош меня затиранил, — глаза я закатываю.
Расписываю, подтаскивая поближе к кровати стул, в красках и подробностях тиранство начальства, бросаю рюкзак на пол. Устраиваюсь, забираясь с ногами, удобней, чтобы свободную руку Фанчи взять, прижать к щеке и, сбиваясь с лихого начала, тихо признаться:
— Я испугалась за тебя.
— Прости.
— Ты меня, — я мотаю головой.
Сжимаю сильнее её ладонь, что сухая и горячая, испещренная морщинами уже очень давно, будто бы всегда. И нити серебра в иссиня-чёрных волосах у неё были всегда, она их не закрашивала. Смуглая кожа, тоже всегда. Я не помню Фанчи другой, и от глаз её, прожигающе тёмно-карих, у меня никогда ничего не получалось утаить.
И не получается.
Она смотрит в душу, понимает.
Как в тот апрель, когда всё поняла только она, взглянула печально, промолчала. Лишь прибавилась ещё одна тонкая линия-морщинка на её высоком лбу, которую под повязкой не видно.
— Побереги себя, — Фанчи просит.
Через время.
Через бесконечные минуты, в которые мы молчим, глядим друг на друга, как много раз прежде, когда взглядами получалось сказать куда больше, чем словами, когда всё понятно, как может быть понятно только между близкими. И её рукой я по своему лицу вожу, очерчиваю брови и нос, целую пересечение линий на ладони, на которых Фанчи гадать тоже умеет, учила когда-то