Шрифт:
Закладка:
Работа у него чаще была ночная, а тут вдруг на весь день куда-то умотал. В конце концов я даже уснул. Отец разбудил меня звонком в дверь. Пока я тер глаза, он говорил:
– Поспал? Отлично. Нашел нам хорошее место. Есть над чем поработать. Собирайся.
Ужинать он не стал, лихорадочный ходил, жутковатый, а я все не мог проснуться. Мне что-то такое снилось, на языке вертелось, а вспомнить не получалось. Вышли мы, а от смога и звезд не видно, душно, жарко, с отца пот градом. Сели в тачку, в отцовский BMW, американских машин он не признавал, и я тут же включил кондиционер.
– Страшно тебе?
– Не-а. Не страшно. Я сам себе удивился.
Машина тронулась резко, отец умел испортить мягкий ход любой иномарки. Я нашел на заднем сиденье банку «Доктора Пеппера», открыл ее, облился газировкой.
– Бля, ну кто так делает, Борь, ее ж трясло!
– Так куда мы едем?
– Туда, где нам никто не помешает.
– А Уолтер к этому имеет какое-нибудь отношение?
Отец взглянул на меня, быстро, раздраженно, вдарил по педали газа.
– Нет, Уолтер не будет иметь никакого отношения к твоему обучению.
– А какая разница-то?
– Такая. Уолтеру ты никто. Ему все равно, что с тобой будет. Он тебя бросит туда, где ты не справишься.
– Так ты все-таки хочешь, чтобы я справился?
– Ты – мой сын. Конечно, я хочу, чтоб ты сдох к херам. Мучительно.
Он был такой налитой, но я не боялся ехать в машине с ним, потому что никогда не видел, как отец водит абсолютно трезвым. Это что-то значило, я так навязчиво об этом думал, о том, почему нет страха.
– Если хочешь, в бардачке есть сэндвич. С огурцом вроде.
– Ага.
Судя по вкусу, сэндвич протянул в бардачке как минимум неделю, но я съел его не поморщившись, просто от волнения. Крысой быть хорошо, ешь себе что хочешь. У нас с Мэрвином и план был срубить баблишка на том шоу по MTV, где люди ели отвратительные вещи за деньги.
Лос-Анджелес ночью сильно менялся. В нем было много несчастных людей, бомжей, сумасшедших, каких-то мутных пацанов без будущего. Я побывал одним из таких ребяток, и теперь я никак не мог разучиться их видеть. Я замечал девчат в синяках и с кровоточащими носами, старичков, проигравших Альцгеймеру, женщин в рванье, выкрикивающих незнакомые имена, мужичков с трехдневной щетиной, не расстающихся со своими шляпами – последним символом достоинства. Люди, жившие на улице, были мне роднее всех прочих. Я чуял их беды, и, пусть от них воняло ссаниной, перегаром и острыми соусами, которые хреначат в уличную еду, чтобы скрыть запах пропавшего мяса, пусть мечты их были вдребезги разбиты, пусть многие из них умирали рано и печально – я любил их. Матенька завещала мне быть без ума от убогих.
Матенька завещала мне жалеть их, и разве не это я отправлялся делать? Разве не болеют они, живущие на улицах и спящие на земле?
Андрейка мне говорил, что в Лос-Анджелесе бездомных больше, чем в Нью-Йорке, потому что тут тепло, тут сложно до смерти замерзнуть. Мы спали в теплопункте, но, и оставаясь на улице, не погибли бы. На севере все серьезнее.
А я хотел увидеть Нью-Йорк, там Брайтон-Бич, где полно русских магазинов с нормальной колбасой и черным хлебом.
Мои люди, а смотрели они на меня волками, девчата помладше кривили губы. Отцовская тачка для них была символом всего, что они ненавидят и хотят иметь. Ой, и для него так, девочки. Я готов был им поклясться. Он тоже ненавидел и тоже хотел иметь. Когда бомжи, с которыми я общался, пока жил на улице, узнавали, что отец у меня богатый, они разговаривали как-то с прохладцей, но как только я добавлял, что мы не так давно из России, тут же оттаивали.
Для них моя страна была символом нищеты, не фактической, а какой-то идеологической. Русские стали для американцев абсолютной противоположностью им самим, они думали, что мы не стремимся к успеху и ненавидим деньги.
А Чарли вообще сказал:
– Ну если русский, то ладно. Если русский, ты и так пострадал. Страна Страданий. У нас Страна Радости, а у вас Страна Страданий.
– То-то я смотрю, ты все радуешься да радуешься.
Отец врубил Шостаковича, его самый известный вальс, но через некоторое время запел:
– Солдатами не рождаются, солдатами умирают!
Спел всю песню, перекрывая музыку.
– А ты чего не веселишься?
– Я курить хочу.
– В бардачке сигареты возьми.
Он помолчал, задумчиво глядя на дорогу, рыжую от фар, потом вдруг сказал:
– С твоей матерью вместе мы этого никогда не делали.
– Почему?
– Потому что я люблю ее, – всегда «люблю», а не «любил».
Не мог смотреть, значит, как она себя убивает. А я? А как же я, кто меня любить будет?
Ну я и спросил, чего уж там. И получил ответ:
– А кто тебя учить будет?
Резонно. Я закурил, приоткрыл окно и скидывал туда пепел, который ветер нес обратно, прям мне в лицо. Дышать было невозможно.
– Да скидывай ты на пол, – сказал отец. – Подумаешь.
А потом крикнул вдруг:
– Ты думаешь мне это нравится?!
Я и не вздрогнул.
– Ой, я ни о чем не думаю. Дай мне покурить спокойно.
– Пачку мне дай.
Я протянул ему «Мальборо», он вытянул сигарету, склонился к прикуривателю, совершенно не глядя на дорогу, не обратив внимания на рев проехавшего мимо грузовика.
– Главное, – сказал он, потягивая сигаретку с видимым удовольствием, – не давай себе думать, чувствовать. Что это такое – тебе знать не надо.
– Ты ж говорил – никаких мыслей в голове.
– Я имею в виду потом, Борь. Меньше знаешь – крепче спишь. Есть такие вещи, про которые лучше забывать.
– А когда они часто с тобой случаются?
– Тогда тем более.
Остановились мы, я вышел из машины, отец, чуть погодя, тоже. Подошел папашка к багажнику, открыл его и достал две каски с фонариками.
– Ого, прикольно.
В детстве я такую очень хотел, а отец не приносил и свою не давал поиграться. Говорил, нечего, а то еще ямы будешь рыть.
Никогда он не запрещал мне пить, курить, ходить по крышам, настолько ему было на это плевать. Одно под запретом: земля, копание ям, ну и лазанье в карьеры еще. Короче, нечего тебе внизу делать. Будет еще время умирать.
– Бля,