Шрифт:
Закладка:
Ой, сказки о долге пошли. Сейчас на войну перейдет.
– Зачем твои родичи на войне погибали? Им, что ль, не хотелось в окопе отсидеться, а то и дома, в погребе подрожать? Но они любили жизнь. Любили тебя, меня, еще нерожденных.
– Идею жизни? Это как идею радости любить, а не радоваться.
– Радоваться некому бы было. А ты с немкой дружишь. Либо выеби ее, либо не ходи к ней.
Он почесал нос той же ложкой, глотнул чай, поморщился – попало, видимо, горячее в лунку, от зуба оставшуюся.
– Я люблю людей.
– Да ты их ненавидишь.
– И ты их должен любить.
– Ты человека камнем бил.
– Это другое.
Отец потянулся за хлопьями. Он считал их десертом, всегда потреблял на третье, так сказать. На руке у него был сегодня не золотой «Ролекс», а мамин подарок. Простые такие часы, а на обратной стороне гравировка «Виталик, ты все-таки мой!». Мама подарила ему на первую годовщину свадьбы, тогда она уже была беременна мной.
Эти часы отец надевал только по особенным дням, они отсчитывали его специальное время.
Даже мне сложно понять, о чем я тогда думал. Сколько я себя помню, мне хотелось жить хорошо, мне не хотелось умирать, я себя всегда любил, соображал свою ценность. И в то же время часть меня всегда отцу верила. Не та, которая сознательная, которая слово сказать может, другая, настолько более глубокая, что у нее и не спросишь: почему?
Я до того дня отцу в чем-то верил. Да уж.
Засыпая, иногда думал, что он на самом деле прав, а я – трус и предатель. Надо умереть, умереть грязно, паскудно, но с великой целью. Чем это я лучше всех, кто до меня в этот мир пришел и жизнь ему отдал? Какое я право имею спорить с Матенькой?
Отец сказал:
– Да не грусти ты. Столько всего успеешь еще. У тебя жизнь только началась. Слушай, вот что у них за печенья? Это пиздец, а не печенья, это невозможно жрать. На, скорми голубям.
– Да выброси.
– Плохая примета. Голубям скорми, или бомжам, или кому там еще, вон друзьям твоим.
– Как это будет, папа?
– Что?
– Закрывать земле раны.
Он поскреб щеку, в глазах у него промелькнули «хорошо б побриться» и «опять ты со своими вопросами дурацкими».
– Как в космос летать.
– Ты в космос не летал.
– Ну не летал, так я ж представляю, как оно.
Не, сомнительное было утверждение, но я промолчал. Вытянул из пачки сигарету, закурил.
– Ты к этому прикасаешься, а оно все другое. Оно совсем другое. Это не объяснить, чувствовать надо.
– Холодное?
– Да нет. Нет у этого качеств таких – холодное, теплое. Вот друг твой, вампирище…
– Мэрвин.
– Да похер мне, как его зовут. Короче, вот он кошмары когда видит, они все земные, это только крошки тьмы, только искорки. Это ужас, который она вызывает в малой, предельно малой дозе. И мозг уже на него реагирует, сам придумывает сюжет. А когда много этого говна, тогда ты и не думаешь, просто не можешь этого делать.
– Оно как ужас ощущается? Как какая-то беда?
– Не-а. Тогда уже нет.
– Какие-то страхи рассказываешь.
– Сам попросил. Неизвестность тебя больше испугает. Сам сегодня все увидишь.
А смотрел он на меня долго-долго, словно запомнить пытался. Похлебал размокшие медовые хлопья с молоком да ушел на работу. Остался от него догоревший бычок в ванной, весь в клубничном мыле.
Гулять мне не хотелось, целый день пил чай и смотрел на старые фотки. Вот отец в красивой шинели, а вот он студент-отличник, а вот они с мамкой стоят у Красной площади, целуются, такие счастливые. А цвета все мутные, пастельные, как у воспоминаний.
Вот и крошка я, а вот родители у кого-то на даче, такие пьяненькие, и это видно.
И неужели оно все дешевле, чем мир, такой большой и абстрактный. Их воспоминания, неповторимая жизнь, любовь, которая должна спасать от смерти и всего остального – столько всего, что должно его останавливать.
А он исчезнет, и памяти его не будет, пропадет его любовь, пропадет его радость.
И как можно носить эти часы с их «Виталик, ты все-таки мой!», отказываясь от своей собственной ценности, от себя как от живого, страдающего существа.
Мне было его жалко, и в первую очередь за то, что он себя не жалел. В то же время он меня всего отравил, я даже иногда думал – блажь у меня, я просто маленький. А дело мое одно – под землю спуститься и быть ей помощником.
Думал, думал, телик включил, чтобы мысли себе заглушить, а потом вышел на балкон, смотрю: ба! Какой город красивый!
Была бесслезная калифорнийская осень, а на подходе – сухая зима. Уже забили на Хеллоуин, исчезли тыквы и летучие мышки, которым так радовался Мэрвин, но к Рождеству готовиться еще не начали, вечно-зеленый этот город в красно-белое пока не оделся.
Я стоял на балконе, курил, смотрел на поток машин, на небоскребы и видел их совершенно другими глазами – на фоне розовеющего потихоньку неба все такое в тенях и блестках.
Ой, кому надо – мир покидать, такой он прекрасный, конечно.
По небу пролетел самолет, начертил полосу, разделившую пастельный холст надвое. Я долго задавал себе вопросы: куда он летит, в каком аэропорту приземлится? Перестал страдать, смотрел да думал. Поднимается самолет в небо, и никто в нем не знает, как все закончится.
Все в мире риск, так он устроен. А каким его задумал Бог?
Мамка, она была нужна мне, и ее не было. А может, прав был Алесь, и она присутствовала во всем, везде, я дышал ею.
Ходил по квартире, как в клетке, думал к мисс Гловер зайти, но решил, что она не поймет. То крысиные дела, наши, никто б не понял меня в тот день. И все равно я написал Эдит.
«Сегодня иду закрывать дыру под землей. Отец сказал. Стану умирать».
Она ответила почти сразу.
«И как ты?»
«Как будто бы хорошо».
«Это все обман. Как в фильмах, которые все считают гениальными. Как будто скоротечность жизни заставляет больше ценить ее бесконечные страдания. Элементарная психологическая защита, паника мозга».
Нет уж, таких утешений я не хотел.
Подумал, что схожу погулять, обнаружил, что отец забрал с собой мои ключи, закрыл меня в квартире. Чтоб не сбежал, значит. Почему-то меня это даже не обидело, в глубине души я сам ожидал от себя побега.
Но оказалось, что я ничего не