Шрифт:
Закладка:
– Опять рисуете… рисуешь… меня?
С Элеордом и раньше такое случалось: он выпадал из действительности, теряясь в линиях и мыслях. Теперь он даже не заметил, как Идо отпустил Иллидику, как подошел и присел рядом, вытирая руки тряпкой. На щеке его розовел след поцелуя: Иллидика была той еще модницей, оживляла губы ягодной краской.
– Да, только вот это не зарисовал. ― Элеорд хмыкнул и мягко ткнул его в щеку пальцем. ― А надо бы, мой светлый.
– Не надо! ― Идо насупился, принялся тереть лицо. ― Чушь.
– Не хочешь сохранить это воспоминание? ― не отставал Элеорд. ― Светлый день, красивый портрет, девушка с невероятной улыбкой… она ведь невероятная, правда? Каждый раз гадаю: о чем думает, когда вот так улыбается? Или о ком? А ты?
Идо отвел глаза. О том, что Иллидика улыбается необычно ― точно светится, хотя даже не размыкает губ, ― он говорил сам, не раз, но непременно добавлял…
– Не была бы еще такой глупой!
Он опять сказал это. Элеорд рассмеялся, а Идо всмотрелся в его наброски.
– Ты правда так любишь меня?.. ― У него даже голос дрогнул. ― Тратишь время…
– Надеюсь, ты имеешь в виду «писать», а в остальном не сомневаешься? ― весело уточнил Элеорд и понял, что Идо опять смутился. ― Рисунки ― сокровищница памяти, мой светлый. Однажды она начнет предавать, а образы останутся. Поэтому я и говорю… ― Он наклонился, опять принялся водить по бумаге, скашивая иногда глаза. ― Запечатлей все, о потере чего можешь пожалеть. Таков мой девиз. А твой?
Идо все следил за ним, но вид у него был какой-то растерянный.
– Я пока надеюсь на свою память. Важное… тебя, например, я никогда не забуду.
Элеорд кивнул и пририсовал еще несколько жестких черных кудрей. Идо был сейчас очень взъерошенным, и ему, как всегда, это шло.
– Как ты делаешь это?.. ― раздалось вдруг почти шепотом, иначе, чем голос звучал прежде. ― Ну как, как тебе удается?!
– Что? ― Элеорд удивленно повернулся к Идо. Тот слегка побледнел, или так показалось. ― Говорить глупости?
Но Идо был очень серьезен, а глаза его уже не отрывались от угольных линий.
– Каждый твой набросок живее полотен всех мастеров, которых я знаю. Ты…
Гений. Что, опять? Вечно он цеплял это слово, как собака репейник.
– Я так не думаю, ― мягко возразил Элеорд, непроизвольно поморщившись. ― И вообще, зачем ты такое сравниваешь? ― Он опять поднял глаза. ― Идо, самое бездарное произведение может осветить чью-то жизнь. Я не куплю его и не повешу в своем доме, но буду уважать его создателя. Все другие мерила ― скорее гордыня.
При последнем слове Идо дернулся, как от удара. Похоже, решил, что его ругают.
– Я знаю, это, наверное, правильно, но… ― он все же улыбнулся, ― разве хотя бы парадный лик искусства не должен быть прекрасен, как…
Как твой. Это он тоже несколько раз говорил, и раз за разом они спорили. Элеорд лишь покачал головой: дети… все-таки с ними сложно. А репейников, способных сбить с толку и заставить забыть о главном, в этом мире многовато.
– У искусства нет парадного лица; оно ― множество лиц, красивых и уродливых, молодых и старых, ― сказал он. ― Не потому ли у нас нет даже божества, которое бы ему покровительствовало?
Идо явно задумался: вопрос его зацепил. В детстве Элеорда он цеплял и жрецов, с которыми случалось беседовать после исповедей. Ответа не находили даже эти умудренные мужи, чаще от них можно было услышать что-то вроде «Беги-ка прочь, пока я тебя не стукнул за богохульства!». Элеорд усмехнулся этому воспоминанию и, только бы оживить странный, душный разговор, поинтересовался:
– Кстати, как думаешь… существуй такое божество, оно было бы светлым или темным, уродливым или красивым? Что нам несет талант, больше радости или боли?
Идо вздрогнул и сцепил руки в замок, ответил без колебания:
– Боли.
А ведь вопрос был риторическим. И вдруг Элеорд, рассеянно проведя на листе еще несколько линий, понял, что поймал ту самую черту, но не заметил, как именно и какую. Он замер с занесенным карандашом и опять посмотрел Идо в лицо. Да, точно. Поймал.
– Почему боли?..
– А ты считаешь, что радости? ― Он ожидаемо уклонился.
– Я считаю, что одного ответа нет.
Спорить Идо не стал, но взгляд его стал еще печальнее.
– Может, и так. Я… наверное, мне рано о таком судить.
Такое смирение Элеорда никогда не устраивало. Возмутительно, недопустимо для его ученика!
– Нельзя быть слишком молодым для того, чтобы иметь о чем-то собственное мнение, ― возразил он и стал разминать занывшую руку. Идо тут же взял ее в свою. У него получалось лучше, осторожнее, от каждого касания пальцев под кожей разбегалось тепло. ― Значит, боли…
– Наверное. Так мы смотрим на небесные светила, ― проговорил Идо с явным усилием. ― До которых не можем дотянуться.
Звучало красиво, так любили говорить поэты. Но Элеорд никогда этого не понимал.
– За ними незачем тянуться. Поблизости куда больше восхитительных вещей. Например… ― он высвободился, потрепал Идо по волосам, взял вместо угольного карминовый карандаш и наметил на рисунке след поцелуя, ― ножки под голубым платьем. Иллидике ты нравишься, Идо. И не мне тебя учить, но не будь таким вредным.
Идо опять покраснел. Элеорд не стал добавлять на рисунок румянец и молча отдал лист, после чего поднялся и прошел к мольберту. Там Идо оставил незавершенный портрет. Юная ученица действительно напоминала Луву. Элеорд внимательно оглядел ее, оглядел сияющие облачные ступеньки под изящными, как у танцовщицы, ногами. Они были босыми, но каждую обвивала лоза. Без колебания Элеорд вынес вердикт:
– Может, мои угольные наброски и неплохи… но уже точно не лучше твоих картин.
Идо промолчал. Элеорд обернулся и поймал горящий взгляд, полный печали. Эта эмоция тоже просилась быть зарисованной, но рисовать уже не тянуло.
– Ну что с тобой, мой светлый? ― Впрочем, догадка была для Элеорда очевидной. ― Понимаю. Ты влюблен и не знаешь, что с этим делать. ― Идо нахмурился, открыл рот, но слушать, как он юлит, не хотелось. ― Не переживай. Поверь, никто не знает, что делать с тайными чувствами.