Шрифт:
Закладка:
— А всего-то их у вас сколько? — насмешливо спросил он.
— Да три и есть.
Костя включил фары, и в желтой полосе Мухаммеджан заковылял к воротам, опираясь на плечо женщины.
— Слышь, парень, — позвал его Афанасий, — залезай поближе, сказать чего-то надо.
Костя с колеса поднялся и сел на борт.
— Не знаю я, чего тут со мной будет, — тихо сказал Афанасий. — А никому я доверить не могу, потому — проболтаются. И своей не могу… А ты у нас человек пришлый, тебе вроде нет расчету болтать. Ты сеструху моей Нюрки знаешь?
— Нет.
— Знаешь. Она Бабичевой Насти соседка, Катериной зовут.
— А-а… Ну, знаю.
— Так вот, на сносях она, последний месяц дохаживает. Я не могу ей сейчас про то, что знаю… Убило ее мужика, Николая ее… Он позднее меня призывался, однако в наш полк попал. Убило, под Клетской еще. Я не писал, думал — сами похоронку получат. А приехал — нет похоронки. Если и со мной что, скажешь Катерине. Опосля, как разродится. Понятно, не сразу, чтобы молоко не пропало. Не забудешь?
— Забуду?..
— Ну, не заробеешь?
— Н-нет, — сказал Костя.
— А я вот заробел… Ладно. Спасибо. А теперь слазь. А то моя сейчас вернется, начнет: «О чем это вы?..» У этих баб знаешь какой нюх!
Костя соскочил и только теперь сумел свернуть цигарку, долго чиркал кресалом, прежде чем трут затлел.
— Запали́ и мне, — попросил Афанасий. — А то фершалка не велит резко двигаться, дергаться, значит, не велела. Тут, верно, сено в кузове, но я осторожно, в ладони, как на фронте.
Костя невольно прикрыл свою самокрутку, и когда он затягивался, пальцы просвечивали красным.
О ЛЮБВИ
Потом Костя не раз вспоминал во всех подробностях далекий алма-атинский день. Стоило ему захотеть, и он мог представить себе притихшие деревья на улицах, спадающих с гор, услышать шум незамерзающей речки неподалеку от их общежития… И все начиналось сначала.
Он пошел на почту. От Марины давно ничего не было, и ему не оставалось другого, как перечитывать ее старые письма. Марина работала в госпитале и жила в общежитии с девушками, такими же медсестрами и санитарками.
«Костя! Костя, ты не представляешь! — писала она. — В одной палате для самых тяжелых лежит артиллерист без обеих рук и без обеих ног. Это не моя палата, там закреплены сестры с еще довоенным стажем. Но в мое дежурство ему надо было сделать укол. Что это было! Он не разговаривает ни с кем. А когда обход, твердит врачам одно и то же: «Отравите меня, отравите меня, отравите, сволочи!» И начинает страшно ругаться, когда врачи уходят».
Бедная Маринка… Главное — он бессилен ей помочь. У каждого в этой войне своя ноша, которую не переложишь на чужие плечи. Вот у Марины — госпиталь. И только один год прошел, а Игорь Смирнов… Он убит где-то на Кавказе. Это звучало укором ему, Косте, — вроде бы он бросил своих товарищей в минуту смертельной опасности. В такое время он вынужден сидеть в далеком тылу из-за проклятых очков, которые он таскает чуть ли не с первого класса!
А от Левки Ольшевского последнее письмо, после долгого перерыва, пришло из батальона выздоравливающих. Он был ранен, лежал в госпитале. Писал, что подал командованию два рапорта об отправке обратно в часть.
«Я совершенно случайно нашел газету со сводкой, там вкратце описывается дело, в котором я участвовал. Посылаю тебе вырезку. Знаешь, Кот, не обидно хоть, что ранен был не пониже спины, а в правое плечо, осколком в наступлении».
Они выбили гитлеровцев из одного населенного пункта юго-западнее Великих Лук и потом отражали контратаку их пехоты и танков. После двухчасового боя противник был отброшен, потеряв сто пятьдесят солдат и офицеров.
Косте трудно было представить себе ленивого, неповоротливого Левку, — в цепи, с винтовкой, на мушке у которой бегущие фигурки в шинелях болотного цвета. Но, значит, Левка может быть и таким!..
На главпочтамте девушка, которая уже знала его в лицо и не спрашивала документов, покачала головой:
— Нет. Вам ничего.
В зале было много народу. Одни сидели за столом и писали, а другие ожидали, когда освободится место и ручка с пером. Костя занял очередь за молодой девушкой в солдатской шинели и ушанке со звездочкой.
Он решил написать Левке и матери, которая осталась в Неесаловке.
Женщина писала, он ждал, прислонившись к колонне.
Костя не соглашался уезжать. «Как ты тут будешь одна?» — говорил он матери. «Мне одной будет плохо, — соглашалась она. — Но раз тебе прислали вызов на учебу, надо ехать». И наступил холодный августовский день, мелкий дождь в косую линейку заштриховал их домик, и они с матерью то выходили наружу, то возвращались под крышу в ожидании Мухаммеджана. Мухаммеджан собирался в очередной рейс на станцию.
Он подъехал, как обещал, и наступили те самые последние минуты, когда не говорят о главном, а беспокоятся, положен ли в рюкзак сверток с салом и где сухари, проверяют, не забыт ли паспорт, хотя отлично было известно, что паспорт еще с вечера запрятан в потертый бумажник. Мать не была набожной, но она торопливо перекрестила его на прощанье и обняла. И Костя, уже стоя в кузове, у кабины, смотрел сквозь сетку дождя, как уменьшается домик с раскидистым кленом у калитки. Он сообразил махнуть рукой на прощанье, когда всего этого уже не было видно. Растворились в дожде дома, исчезло озеро, покрытое мелкой рябью. Мухаммеджан остановил машину и позвал Костю в кабину. «Когда джигит вырастает, — неопределенно сказал он, — дорога уводит его далеко от дома».
Женщина за столом тщательно заклеила конверт, и Костя невольно взглянул на адрес: «Полевая почта…» — и какой-то номер. «Старшему лейтенанту» — и какая-то фамилия. Она встала, а прежде, чем встать, она, ни на кого не глядя, нахмурив брови, вынула из-под стола костыли и на одной ноге заковыляла к выходу из зала, к большому почтовому ящику.
Понимая, что нельзя, что нехорошо, — все понимая, — Костя тем не менее уставился на нее. Одно дело встречать мужчин, искалеченных войной, вроде того слепого, который ходил с палочкой и однажды на Костиных глазах обматерил девушку. Она хотела помочь ему перейти мостик у Головного арыка.
Но вот женщина — красивая, нежная и молодая, пусть даже и не так уж красивая, и Костя, уже сидя за столом, держа ручку с исписанным «рондо», все не