Шрифт:
Закладка:
Сквозь неясный шум доносился настойчивый голос. Невидимый одессит красноречиво предлагал прохожим радикальное средство от «поту ног», — непонятно, правда, кому это средство может понадобиться в необычно суровую для Алма-Аты зиму.
Какая-то женщина, должно быть, молодая, тащила мимо Кости в гору салазки. На них было увязано несколько крючковатых палок саксаула. А сверху сидел кто-то закутанный, одни глаза блестели. Пацан лет трех или девчонка — не разберешь.
Салазки зацепились за камень, и он шагнул — помочь их отцепить. Но встретился глазами с женщиной — и второго шага уже не сделал. Так на него смотрели иногда те, у кого муж, или отец, или брат воевали где-то там, очень далеко от Алма-Аты.
Он резко повернулся и пошел наверх, через парк. Голые, черные деревья с напа́давшим на их сучья снегом стояли здесь по стойке «смирно». В снегу были протоптаны узкие тропинки. Если навстречу попадался прохожий, то кому-то одному приходилось сворачивать в сторону.
Улица вела его вверх и вверх. Наконец, пройдя мостик у Головного арыка, Костя свернул влево и миновал учебный корпус техникума. В общежитии, в комнате, где стояло семнадцать коек, сейчас пустых, он снял пальто и только хотел сесть, как раздался вкрадчивый стук в дверь.
— Да, входи, Маша, — сказал он.
Маша скользнула в комнату, плотно прикрыв за собой дверь, и обвила его руками за шею, вся прижалась к нему и застыла, ожидая, когда он ее поцелует. Костя поцеловал и осторожно освободился, присел на свою койку.
— А я не могла на лекциях, я ушла, — сказала Маша. — Что? Ну что они тебе сказали? Не томи!
Костя махнул рукой.
— Трус он. Трус и дерьмо этот военкоматский майор, — сказал он, сворачивая самокрутку. — Боится. Если меня врачи с курсов погонят обратно, то деньги за мой проезд сдерут с него. Приказ, кажется, есть такой, новый.
Маша слушала, кутаясь в платок, и испуганно смотрела на Костю. Она села рядом и голову прислонила к его плечу.
— Что ж ты поделаешь, раз такой приказ, — сказала она, взяла его руку, приложила к своей груди. — Ты слышишь, как оно бьется? Оно чувствовало, оно знало, что ты останешься.
Костина рука ничего не услышала.
— Подожди, — сказал он и стряхнул пепел в старую консервную банку.
Маша примолкла.
Костя взглянул на нее и подумал, как она в эти полтора месяца входит в аудиторию, каким победным взглядом обводит девушек. Девушек, которым остается хихикать с пятнадцатилетними, с четырнадцатилетними мальчишками, а те стали самоуверенными и держат себя по-взрослому. По вечерам в комнате, где девушки не могут увидеть их, пацаны становятся пацанами — начинают шумно возиться и кидаться подушками.
— Ты иди, — сказал он Маше. — Сейчас ребята начнут возвращаться с лекций.
— А вечером где мы свидимся?
— Не получится, — ответил он не вставал. — У меня ночная съемка на киностудии.
— Опять?
— Да, на сегодня вызывали.
Она на минутку задержалась в дверях, поправила косу, уложенную вокруг головы, хотя коса была в полном порядке. Хотела что-то сказать, но не сказала, а Костя не спросил, о чем это она. Маша вышла. Он постоял у окна, расположенного на уровне земли, выкинул окурок в форточку, потом стянул разлапые валенки и улегся на койку, заложив руки за голову.
Маша, понятно, рада, что у него все так получилось в военкомате. Она старается не показать, но это не скроешь, когда ты чему-то радуешься. Он бы не смог свидеться с ней сегодня, даже если бы не было в ночь съемки.
Но при чем тут Маша? Зачем на ней срывать? Она не виновата. И снова на него смотрела женщина, которой он хотел помочь отцепить застрявшие полозья…
На студию Косте надо было к семи. Он шел по той же улице — вниз. Фонари на столбах не зажигались, хоть здесь и не было надобности в затемнении. Желтыми пятнами расплывались в темноте окна приземистых домов. Прохожих не было видно, только слышались скрипучие шаги. Так что город по вечерам выглядел все равно притаившимся, тревожным, военным.
На киностудии знакомая по прежним съемкам женщина-помреж в заломленной солдатской ушанке встретила на проходной и повела их всех — человек сто — на второй этаж, в парикмахерскую. Вот уже несколько ночей в картине «Иван Грозный» снимался эпизод в храме, у гроба царицы Анастасии.
Как-то, ожидая очереди к гримерскому креслу, Костя заметил оставленный на столике экземпляр сценария и, конечно, заглянул в него. Он уже слышал, что сценарий написан белым стихом.
Гроб — не тесовый — долбленый,
Из цельного дуба выточен.
Черным покровом одет.
Спокоен лик мертвой Анастасии.
Иван с тоской глядит на нее.
В горе бросился ниц.
Костя, оглянувшись, стал читать дальше — как вбежал в собор Басманов-отец, с ним сын Федор. Они принесли черную весть об измене князя Андрея Курбского, которого царь в чрезмерной доверчивости почитал за друга. И старый Басманов, набравшись смелости в своем великом рвении, бил челом царю и просил, чтобы он окружил себя людьми новыми, обязанными ему всем, такими, чтобы отреклись от роду-племени, от отца-матери, только бы царя знали, только бы творили царскую волю. И сына своего Федора схватил и поверг перед царем на колени.
«Ими одними власть держать будешь.
Ими одними боярство сломишь.
Изменников раздавишь.
Дело великое сделаешь».
Жадно слушает Иван:
«Верно говоришь, Алешка!
Железным кольцом себя опояшем…
Опричь тех опричных никому верить не буду…»
— А вот это вам совсем не положено, — раздался у него над ухом женский голос, и помреж решительно отобрала у него сценарий. — Ни к чему простому ратнику заранее знать, что там дальше происходит.
Но сказала она так для красного словца. Ведь то, что там было написано, Костя уже мог наблюдать в павильоне. Казалось, все идет как надо. И все же что-то не устраивало этого коренастого человека с серыми глазами. Он сердито ерошил волосы, его голос становился пронзительным, когда он с высоты операторского крана командовал царем и его опричниками, и боярами, и теми ратниками, которые без оружия, с одними только факелами, окружали высокий помост с гробом, действительно не дощатым, а выдолбленным из цельного ствола.
Так было и на этот раз, когда Костя, уже загримированный, в долговолосом парике, расчесанном на обе стороны, и в длинном зеленом кафтане, проскользнул в павильон, где репетировал Эйзенштейн, вежливый, злой, беспощадный к малейшей фальши.
Спокойнее