Шрифт:
Закладка:
– Отец девочки, которую знают дети, тот, что на днях умер, – его звали Филлипс?
– Да, – ответила мама, вздрогнув.
– Он жил в «Лаврах» на Сент-Клементс-авеню?
– Да, да, – ответила мама.
Папа протянул ей вечернюю газету:
– Выписали ордер на эксгумацию. Будет проведено расследование.
Незнакомый мужской голос у них под ногами произнес:
– А его благоверной и след простыл. Удрала.
Я бегом спустилась в прихожую, и мы втроем уставились через открытую дверь на лестницу, ведущую в подвал. Снизу на нас, задрав утопающие в тени лица, смотрели Кейт и портомой.
– Его благоверной и след простыл. Удрала, – повторил он.
Мама сказала папе:
– Поезжай, сейчас же поезжай. Там девочка и ее бедная тетя. Привези их к нам, если они захотят. Ты же знаешь, как ужасны люди.
– Да, да, – ответил он, – но сначала мне нужно подняться и переодеться во что-нибудь приличное, там будет полиция.
Он надел пальто получше, чем то, старое, что было на нем: мама заставила папу купить его, а мы помогли выбрать материал по образцам – хорошая одежда так шла ему, что мы обожали, когда он обновлял гардероб.
Очень скоро он снова спустился, и мама сказала:
– Спасибо, дорогой. Имей в виду, что он действительно был совершенно невыносимым человеком. Но, разумеется, это не оправдание.
Входная дверь закрылась, и она крикнула вниз, в подвал:
– Вы еще здесь? Я просто хотела поблагодарить за то, что вы нам рассказали. Вы оказали нам большую услугу. Кейт, подай Мэри и Корделии чай и скажи им, что к нам, возможно, приедут Нэнси и ее тетя Лили, пусть будут к ним подобрее, потому что… – Она растерянно замялась. – Скажи, это потому что… потому что люди плохо говорят о маме Нэнси, и она испугалась и убежала.
– Ну, так и есть, – сказала Кейт.
– Пока ты накрываешь чай, мы с Роуз постелем им в моей комнате, а ты, как будешь готова, поднимись и помоги мне поставить раскладушку для меня в комнате Ричарда Куина. Одна я не справлюсь.
– Мэм, спешить некуда, – сказала Кейт. – Они же не захотят лечь спать прямо с порога. У нас впереди еще целый вечер.
– А что я предложу им на ужин? – горестно воскликнула мама. – Видит бог, мне так давно приходится закупаться лишь на день вперед, что я и забыла, как живут другие люди, они будут ждать лакомств, которых у нас в доме нет. Они наверняка привыкли к позднему ужину, с супом, со сливками, с желе или пирогом после главного блюда и с фруктами, как же ужасно.
– А тебе-то что? – решительно спросила я.
– Да ведь девочке все это будет так непривычно, – ответила она. – Сначала она потеряла отца, потом к ним заявилась полиция, а теперь она вынуждена переехать в чужой бедный дом.
– Но все это она поймет только завтра, – сказала Кейт. – Сегодня они наверняка выбиты из колеи. Что им нужно, так это яйца пашот и чай.
Но мама поднялась наверх и стала рыться в потемках в бельевом шкафу, бормоча:
– Когда-то мои простыни были хороши, но теперь все они такие старые, кажется, у нас остался только один незалатанный комплект постельного белья.
Когда мы застелили два спальных места в маминой комнате, а Кейт после недолгого боя одолела раскладушку в мансарде Ричарда Куина, мы спустились в столовую, где Мэри и Корделия продолжали пить чай, сидя бок о бок и внимательно читая разложенную перед ними на столе вечернюю газету.
Они подняли серьезные лица, и Корделия спросила:
– Значит, они думают, что мама Нэнси убила ее папу?
Мы довольно много знали об убийствах, главным образом потому, что читали о некоторых знаменитых делах в переплетенных томах журнала «Темпл-бар», стоявших у папы в кабинете. Так, мы знали все про Констанцию Кент, которая убила своего маленького сводного брата, а призналась в этом только несколько лет спустя в сестринской общине в Брайтоне; сложно было не представлять ее в монашеском одеянии, когда она, забрав мальчика из кроватки, несла его по коридору в уборную во дворе, хотя в то время ей, разумеется, было всего шестнадцать. А еще на каникулах мы иногда ездили на омнибусе в другую часть Южного Лондона, чтобы погулять по малознакомому парку, и проходили мимо виллы с башенкой в итальянском стиле, где мистер Браво, его златокудрая красавица-жена и молчаливая чопорная вдова, ее компаньонка, жили в непростом союзе, пока он не умер от отравления.
– Да, – ответила мама. – Но вы же знаете, что вам нельзя читать за столом. Разве что папины статьи, которые только вышли в печать.
Мэри и Корделия оторвались от газеты, но она осталась лежать на столе. Мама налила мне и себе чаю, но пить не стала.
– Ах, бедная, бедная Нэнси, – произнесла Корделия.
– Мы не сможем хорошо о ней позаботиться, – сказала мама.
– Ей у нас не понравится, она и не представляет, что некоторых людей преследуют неудачи, – добавила Мэри.
– Но почему она едет к нам? – спросила Корделия. – Мне всегда казалось, что у других людей полно родни и друзей, которые могут им помочь.
– Нет, другие семьи так же одиноки в этом мире, как и мы, – сказала мама. – Все начинается с сущих пустяков. – Через минуту она добавила: – А это не пустяк.
Мы посидели молча, а потом мама сказала, что мне лучше сейчас же сесть за упражнения, чтобы успеть как можно больше, пока они не приехали. В гостиной Ричард Куин играл на каминном коврике со своим новым дворцом. Мама разрешила ему остаться, но добавила, что, когда вернется папа с друзьями, ему придется уйти, а потом села у огня и стала слушать мои гаммы и арпеджио.
– Роуз, ты еще даже не в начале пути, – сказала она наконец. – Ты начинаешь играть легато, а потом, стоит тебе отвлечься, твое легато перестает быть легато и становится грубым, как махровое полотенце. Но когда ты велишь своей руке играть легато, она должна делать это до тех пор, пока ты не скажешь ей прекратить, даже если ты в это время считаешь ворон.
Потом я взялась за сонату Бетховена ре мажор из десятого опуса, и, когда добралась до двадцать второй цифры первой части, мама воскликнула:
– Роуз, ты музыкально отсталая! Ты забыла, что я говорила тебе: ты должна играть верхнюю фа диез, хотя ее и нет в нотах. Бетховен не написал ее, потому что ее раньше не было в диапазоне фортепиано, но он ее слышал, слышал у себя в голове, и ты не поняла ни одной ноты из того, что играешь, если не знаешь, что он слышал именно ее.
Потом, когда я добралась до второй темы, она воскликнула:
– Ты играешь как идиотка! Слава богу, ты все-таки не такая бестолочь и не играешь тот форшлаг как короткий, но и как длинный ты его тоже не играешь. Он должен ложиться четко в четверть, иначе полтакта не попадут в ритм четырех нисходящих нот.
Потом, когда я добралась до синкопированных октав, она простонала:
– Неужели ты не понимаешь, что, хотя слабые доли дублируются левой рукой, они должны оставаться слабыми, а сильные – сильными, но при этом все играется пиано! С тем же успехом я могла бы учить шимпанзе.
Нехарактерная мягкость ее замечаний меня встревожила. Мама была сама не своя, иначе бы я, несомненно, услышала, что Бетховен не узнал бы тот кошмар, в который я превратила его произведение, что я понаделала ошибок, которых не совершил бы никто, в ком есть хоть капля музыкальности, и что она винит себя за то, что поощряла меня