Шрифт:
Закладка:
– Это кто там поет? – спросил офицер у Гольтоулева.
– Ребята поют.
– Пойди, Гольтоулев, скажи им, чтобы замолчали.
Пошел Гольтоулев и вернулся.
– Не слушают.
– Скажи, плохо им будет. Пусть заткнутся.
Пошел снова Гольтоулев и вернулся.
– Поют. Пусть себе поют. Поноют да перестанут.
В лесу дети пели уже громко. Они шли к дому Гольтоулева и несли с собой песню, ту песню, что им оставили партизаны.
– Пойди скажи им, Гольтоулев, чтоб перестали, – сказал офицер.
– Не пойду, – сказал Гольтоулев. – У меня ноги старые, чтобы бегать.
– У, сволочь, орочен. Застрелю.
– Эко, своего хозяина застрелить хочешь, друга. Стреляй, один в тайге умрешь, дорогу в город не найти будет.
Дети подошли к окну и запели. И пели они уже другую песню, песню Лялеко.
«Речкой были бы, – пели они, – тебя уходили бы, офицер, унесли бы тебя подальше. Камнем были бы, упали с горы на тебя, офицер. Громом были бы, убили бы тебя, офицер. Медведем были бы, задушили бы тебя, офицер, сломали бы тебя, как ветку. Вырастем мы, найдем тебя, офицер. Если в доме найдем, в доме убьем, офицер; если в лесу увидим, в лесу пристрелим; если на горе встретим, с горы тебя столкнем, офицер; если друга твоего встретим, офицер, друга мы твоего бросим в речку; если брата мы твоего встретим, офицер, убьем мы и брата».
1936
Пила
Из окна я смотрел, как бьют моего отца. Его били на улице перед домом, и люди сбежались со всей деревни посмотреть, как его будут бить.
Увидев соседей, отец заплакал и стал просить их, чтоб они заступились, но никто не хотел за него заступиться. Отец начал кричать еще раньше, чем его ударили. Он кричал «караул», как будто его грабили. Лицо у него было смешное, плачущее, все в мелких морщинках, и все смеялись, когда он кричал, потому что это было смешно.
Иван Сычугов держал его за бороду, а старший брат Сычугова, Тиша, бил моего отца рукавицами по щекам.
Матери не было дома, когда били моего отца. Она была в лесу и не видела, как его, мокрого, привели из бани. Баня была низенькая, темная, дымная, и там неловко его было бить.
Отец стоял, поджав ногу. Правая нога его была в сапоге, а левая нога была босая. Он, должно быть, надевал сапоги, когда они пришли за ним. Босой ноге отца было холодно на снегу, и он поджал ее, и оттого она стала жалкой, маленькой, как нога хромого. Смотря на босую ногу отца, мне хотелось плакать – почему мой отец был не хромой, если бы он был хромой, может быть, Сычуговы не тронули его, а соседи заступились.
Отец плакал и просил Сычуговых сказать, за что они его бьют. Сычуговы не отвечали. Они были молчаливые люди. Отец ругал их и плевался, но слюна его не долетала до них. Тиша надел рукавицы, которыми он бил отца, а отец подумал, что сейчас его перестанут бить.
Кровь текла из отцовского носа. Отец мой хотел упасть в снег на сено, но они не давали ему упасть и, когда он падал, подымали его. Должно быть, им не хотелось нагибаться.
Людям надоело стоять, и они сели на наш забор и с забора смотрели на улицу, на моего отца. Но вот отец мой стал смеяться. Он стал смеяться громко, как никогда не смеялся, и мне стало страшно в доме, и я подумал, что отец мой сошел с ума.
Взяв отца под руки, Сычуговы повели его, и он смеялся, когда его вели, и показывал соседям язык. Мой отец, должно быть, сошел с ума и хотел, чтоб его убили, а может быть, он представлялся. Отец мой часто представлялся пьяным и тогда говорил соседям, что они кислые и что он подожжет им амбары, ему хочется посмотреть, как будут гореть их амбары, очень смешно будет смотреть, как они будут гореть.
Сычуговы привели моего отца в наш дом и посадили его на скамейку. Иван подозвал меня и сказал:
– Твой отец вор. Он украл у нас новую пилу. Мы бы убили его, да неохота отвечать. В другой раз мы его убьем.
Сычуговы ушли, наследив на чистом полу, и в оставленную открытой дверь дуло и слышен был смех и голоса соседей. Соседи сидели на заборе и не хотели расходиться. Они, должно быть, ждали, когда возвратится из лесу мать.
– Отец, – спросил я, – зачем ты украл у них пилу?
Отец молчал.
– Не может быть, чтоб ты украл у них пилу. Они врут.
Вдруг стало тихо во дворе. Я подошел к окну и увидел свою мать. Мать, согнувшись, тащила санки, и к санкам было привязано бревно – длинная лесина, которую мать срубила в лесу. У нас не было лошади, и мать моя возила бревна на себе. Во дворе мы с отцом пилили их старой пилой и рубили. Мать моя была выше и здоровее отца, она не давала ему возить бревна и ходила в лес за бревнами сама.
Во дворе было тихо – соседи сидели на заборе и смотрели на мою мать.
Мать, не взглянув на них, оставила посреди двора санки и пошла в дом.
– Миша, – сказала она отцу. – Ты весь в крови. Подойди-ка сюда, я полью тебе. Надо помыть лицо.
Отец подошел к матери, она полила ему на руки, и он помыл себе лицо.
– Молокановы сидят на нашем заборе, – сказала мать.
– Пусть сидят, – сказал отец.
– Они уже не сидят, – сказал я, подойдя к окну. – Они стоят у окна.
Молокановы слезли с забора, подошли к нашему окну и, задрав головы, смотрели к нам в дом.
– Миша, – сказала мать, – что надо Молокановым? Они смотрят к нам в дом.
– Не знаю, – сказал отец, – что им надо. Пусть смотрят.
Я стоял у окна и смотрел на Молокановых, глядевших к нам в дом. Здесь была вся их семейка, даже старуха Молоканиха слезла с печки и пришла к нам под окно посмотреть на нас. Она звала меня пальцем. Я вышел к ней.
– Позови мать, – сказали Молокановы.
Я покачал головой.
– А зачем вам ее?
– Надо, – сказал Молоканов.
Мать моя вышла к Молокановым.
– Елизавета, – сказал Молоканов. – Побей мужа.
– Побей мужа, – сказала Молоканиха, – муж у тебя дурак.
– Проучи мужа, – сказал Молоканов. – Не то мы его проучим, твоего мужа.
– Муж у тебя вор, – сказала Молоканиха. – Он украл у Сычуговых пилу.
Мать вернулась в дом.
– Миша, – сказала она, – они