Шрифт:
Закладка:
Таких длинных речей Шамотульская никогда еще не произносила. Видно, слава развязала ей язык и она стала словоохотливее, ну и жадность Зосина ее возмутила, то, что она хотела обидеть Щенсного, когда он служил в армии.
— Может, чаю попьете?
Она покатилась к шкафчику с посудой — маленькая, крепкая, круглая, как кочан капусты…
— У меня ничего нет к ужину, только хлеб, сало и макароны, придется этим довольствоваться.
Она подсела к столу и, взяв чашку чая, спросила у Щенсного, какие у него планы, где он собирается жить.
— Буду искать работу. А жить мне пока негде.
Шамотульская, вытянув трубочкой губы, дула на горячий чай. Щенсный прожил у нее без малого два года. Был самым лучшим жильцом — тихий, платил исправно… Китайцы, правда, тоже платили, но они уехали к себе на родину, а «пекинцы» разбежались сразу после ареста Комиссара, как крысы, почуявшие опасность. Теперь все три подвальных помещения заняла беднота, несколько семей, они то платят, то нет, но шуму от них — на весь дом.
— Свободного у меня теперь нет ничего. Разве что Флорчак съедет, он задолжал уже за пять месяцев… Могу вам только предложить спать в кладовке. Все лучше, чем на улице.
Щенсный поблагодарил.
На столе все еще лежала рядом с хлебом веревка, завещанная Комиссаром. Шамотульская забыла убрать свое наследство.
— Жаль, что вы не продали. На что мне эта веревка? Суеверие какое-то.
— Не скажите. Это всегда выручит в беде.
— Ерунда. Я сам себя выручу, если у меня деньги будут. Деньги мне нужны позарез.
— Ну, об этом не беспокойтесь. Если хотите продать, покупатель найдется. И не один. Можно нарезать пять кусков и продавать по отдельности.
— Почем?
— Это вещь на любителя, твердой цены нету. Тот случай был особый, хорошую цену давали, бриллиантовую цену. Теперь никто столько не даст. Но по двадцать злотых за штуку раскупят мигом… И вот вам сотня.
— Подыщите покупателей, чтобы я получил сотню и вы сколько-нибудь — за труды.
Это было все состояние Щенсного. После нескольких лет работы в Варшаве, после армии у него только и остался что кусок веревки от повешенного Комиссара.
Ложась спать на раскладушке в темной кладовке, Щенсный видел свою дальнейшую судьбу, будто повисшую на коротком шнурке, видел Зосю, которую он не любил, но желал, к которой, истосковавшись и изголодавшись, чуть было не помчался прямо с вокзала. Хорошо, что пересилил себя. Ведь он мог застать у нее в лавке того адвоката. Седоватый «граф» из евреев мог сказать, улыбаясь: «Извините, пани Зосенька, если у вас такое желание, я дам пару злотых этому нищему, чтобы он отвязался…»
В кладовке нечем было дышать. С полок, где Шамотульская держала непроданный товар, поднималась прелая вонь от гниющих овощей. Пар оседал на холодной штукатурке стен, на низком, заплесневелом потолке. Капли падали на койку, на лицо, и мысли были, как эти капли, — скользкие, унылые.
Утром Щенсный встал совершенно разбитый, голова кружилась и гудела, ему казалось, что за ночь лицо у него покрылось плесенью. Одежда пропиталась прелью. Даже на улице его преследовала вонь кладовки Шамотульской.
Он пошел на склад братьев Маевских. В конторе, как он и предполагал, сидел новый работник.
— Очень сожалеем, — сказали там. — Пока у нас ничего нет. Заходите через месяц.
В бюро по найму, куда он отправился потом, спросили:
— Ваша профессия?
Щенсный заколебался, что сказать. Столярным подмастерьем он не стал, хотя и овладел ремеслом. Поступать в ученики было уже не по возрасту, выходит — простым рабочим? Ну нет. Он же у Маевских работал в конторе и столько денег потратил на учебу.
— Конторский работник, — заявил он дерзко. — Могу работать телефонистом, могу — учетчиком на лесоскладе.
Чиновник в окошке сморщился.
— Это все очень неопределенно. Ну ладно, я запишу. Наведайтесь через неделю.
Возвращаясь оттуда, Щенсный встретил на улице Бернацкого. Они остановились поговорить, и Щенсный спросил, нет ли у Бернацкого какой-нибудь работы для него.
Бывший репетитор окинул Щенсного испытующим взглядом.
— Плохи дела?
— Из рук вон, — признался Щенсный.
— Есть тут одна работенка, только не знаю, возьметесь ли.
— Сколько платят за рабочий день?
— Там платят не по дням, а с носа. Общественная, можно сказать, работа… Заходите ко мне после обеда, часов в шесть или в четверть седьмого. Я живу в той же комнате.
Щенсный пообедал за восемьдесят грошей, прочел в газетах все объявления о найме и вышел, думая о том, что у него три с чем-то злотых в кармане и весьма смутная надежда получить работу.
Придя к шести часам в гостиницу «Славянская», он обнаружил там большие перемены.
Прежде всего — швейцар. Раньше никакого швейцара не было. Теперь при виде Щенсного из ниши около администрации высунулась темно-синяя ливрея с коричневыми пуговицами.
— Вы к кому?
Швейцар не согнулся в поклоне, не выразил улыбкой готовности к услугам: «Не угодно ли вам…» У Щенсного было озабоченное лицо, немодный, изрядно поношенный костюм, стоптанные ботинки — такому посетителю ничего не могло быть угодно. Привратный психолог спросил резко:
— Вы к кому? — и сделал движение, будто хотел Щенсного остановить.
— К пану Бернацкому.
— Семнадцатая комната, третий этаж, направо.
Он снова уселся в нише под абажуром, накрывшись газетой.
В былые времена уже на лестнице ударял в нос запах керосина и жареного лука, в номерах шумели примусы и пряталась нищета — тихая, благовоспитанная, мечтающая. Нищета эмигрантов и студентов. Воспоминания одних, мечты и надежды других одинаково плохо сдабривали то, что жарилось на сковородках, ломбард с одинаковым равнодушием поглощал одежду тех и других, а по общему коридору мирно фланировали халаты и пижамы, на двух языках извиняясь друг перед другом за свое неглиже: «Ох, извините, пожалуйста!» — по-русски и «Ах, пшепрашам наймоцней!» — по-польски, ибо это была все же благородная, с хорошими манерами бедность.
Теперь шаги