Шрифт:
Закладка:
— Он дерется с неподдельным азартом, — буркнул генерал, — даже чересчур неподдельным… Почему же, пан поручик, такой отличный солдат ходит у вас в шутовском наряде? Кто здесь дебил, хотелось бы знать?!
Генерал разделал Гедронца под орех, а тот, стоя перед ним навытяжку, только белел и зеленел.
Покончив с Гедронцем, генерал спросил Щенсного, хочет ли он поступить в корпусное унтер-офицерское училище.
— Так точно, пан генерал. Я не хочу попасть отсюда на кладбище.
Генерал вопросительно поднял брови — на кладбище? — но тут же догадливо опустил их.
— Явитесь потом ко мне в штаб. Поручик Гедронец, составьте рапорт по этому поводу.
Когда генерал со своей свитой удалился, а Щенсный вернулся в роту, унтеры никак не могли навести порядок. Ломался строй, потому что люди тянулись, чтобы увидеть Щенсного и хотя бы взглядом поздравить его с успехом! Не удавалось прекратить шепот, унять волнение. Рота, осмелев после победы Щенсного, бурлила, вот-вот могли вспыхнуть беспорядки, а тогда…
Но тут Гедронец нашелся, предупредил:
— Смотрите, как бы вам потом не пожалеть… Генерал-то уедет, а я останусь.
…У нас в полку было два офицера, влияние которых намного превышало их чин: один — майор Ступош, а второй — прапорщик Павловский.
О Ступоше говорили, что он значит больше, чем командир полка, потому что это «их человек» (я тогда понятия не имел о роли «двойки»[17] в армии, думал, что «они» — это просто верхушка генерального штаба).
Так вот, Ступош поговорил с Барбацким, потому что Гедронец в свою очередь был человеком Ступоша, и генерал уехал, а я в унтер-офицерское училище не попал.
Тринадцать лет спустя, в 1944 году, когда я под Каменной разбил Гедронца, он после допроса сказал: «И все же, пан Горе, мы первые вас раскусили…» А я ему на это ответил: «Вы и еще прапорщик Павловский!» Я имел в виду, что Павловский тоже говорил обо мне с Барбацким, но добился лишь того, что меня перевели к нему во взвод…
Во взводе связи у Павловского Щенсный снова встретился с Леоном, и тот все ему объяснил. Действительно, Сташек Рыхлик предупредил его, и Леон опасался Щенсного, но он же не слепой и видит теперь, что это какое-то недоразумение. Такой человек, сказал Леон, холуем быть не может.
А с Гедронцем у них вышла такая «трилогия».
Леон приехал в Сувалки в ту же ночь, что и Щенсный, причем не один, а еще с несколькими парнями из Лодзи. Они зашли в привокзальный ресторанчик, тяпнули по случаю прощания с гражданкой и отправились в казармы в боевом настроении.
По дороге к ним присоединились двое местных и стали рассказывать, в какой гнусный полк они идут, где человека ни в грош не ставят, в прошлом месяце, например, во время учения при стрельбе взорвались гранатометы, более десяти человек погибло; многих ранило; фабрикантам за бракованные гранатометы ничего не сделали и вообще об этом говорить запретили. Так они агитировали до тех пор, пока ребята не завелись и не начали вместе с ними кричать: «Долой правительство фабрикантов и помещиков, долой их армию!»
Тут откуда ни возьмись появился Гедронец, привязался к ним и давай ругать. Ну ребята и обозлились: «Мать твою так, мы покуда еще не у тебя за проволокой, мы еще на шоссе!» Отколошматили его и бросили в канаву.
Об этой истории никто, собственно, не зная. Они молчали от страха, а Гедронец — от стыда. Где это видано — офицер дал себя избить! Но на перекличке он стал высматривать того, кто его больше всех дубасил. А это был один лодзинский парень, штамповщик по профессии. Он-то и проштамповал Гедронцу глаз, потом они сцепились в канаве, Гедронец ему шею поцарапал и хотел потом заполучить его к себе в роту. Ночь была темная, разобрать, кто бил, трудно было, но вот штамповщика, который лицом был похож на Щенсного, он мог рассмотреть и запомнить.
Вначале Леона не слишком волновала судьба Щенсного у Гедронца, Сташек как раз написал о нем такое, что Леон подумал: так ему, мерзавцу, и надо! Но потом он стал сомневаться, в самом ли деле Щенсный такой уж мерзавец. Его терзала мысль, что он расплачивается за чужую вину, а узнав, что майор Ступош надавил на генерала и тот оставляет Щенсного в роте на съедение Гедронцу, Леон не выдержал и обратился к прапорщику.
К Павловскому солдаты часто обращались за советом и помощью. Он называл каждого из них «сынок», хорошо разбирался в людях, а в полку служил со дня его основания. Если б погибло знамя полка, но уцелел Павловский, то — по общему убеждению — полк продолжал бы существовать.
— Наш прапорщик, — хвастали во взводе, — ночевал бы в казарме, кабы не любил почитать и выпить.
Даже об этой слабости говорили не без уважения, будто Павловский пил не так, как другие, и черпал мудрость прямо из рюмки. Книги он действительно читал, как никто другой из офицеров, а что касается выпивки, то этого никто не видел, а Павловский неизменно в шесть утра был уже в казарме. Правда, иногда он бывал задумчив и чаще обычного вставлял палец за воротник, сдавливавший, словно тугой ошейник, набухшие вены немощного уже сердца, — и только по этому признаку можно было догадаться, что прапорщик сегодня прикладывался к бутылке.
Щенсный обязан Павловскому многим, возможно даже жизнью, потому что тот перетащил его из седьмой роты к себе. Тут только он пришел в себя, почувствовал себя солдатом, хотя никак не мог понять, на чем держится во взводе дисциплина, если никого не наказывают? Что ж такое есть в этом прапорщике, почему солдаты его слушаются? Брюшко торчит, лицо одутловатое, под глазами мешки, глазки карие, маленькие, в обращении простой, домашний — единственный такой командир на весь полк.
И все же во взводе связи существовали наказания. Щенсный убедился в этом на случае с Заблоцким. Дело было так.
Леон, несмотря на свой маленький рост, страсть как любил поесть и еще любил крупных женщин. Он повадился ходить к одной вдове шорника, и как на грех башня эта приглянулась также и Заблоцкому.
Однажды на танцах дело дошло у них до драки. Леон удрал, а Заблоцкого «канарейки»[18] привели к командиру полка.
Тот вызвал Павловского и велел подвергнуть Заблоцкого дисциплинарному наказанию.
В седьмой роте назначение дисциплинарных наказаний происходило по ритуалу отпущения грехов. Солдаты докладывали Гедронцу о своем проступке, Мотовилло, заглядывая в книгу, подтверждал,