Шрифт:
Закладка:
Похороны были в Центральном Доме литераторов. Вышел некролог, и 31 августа были объявлены похороны. Гражданская панихида. Вокруг гроба лежали эти ордена, потом их выносили на красных подушках, потом их упаковывали. Потом на Донском кладбище, где его сжигали, несли те же ордена, их положили, потом его сожгли, потом … и все это время мне приходилось следить, чтобы куприяновскую Звезду не национализировали.
А что до кремации, так наше атеистическое правительство не было еще так обременено православными ценностями, поэтому все прошло нормально. Единственное, в конце некролога было написано: «О дне захоронения праха на Новодевичьем кладбище будет сообщено особо». Вот так кончался некролог. Именно на Новодевичьем, тут нас никто не спрашивал, как говорится, это все определяли в ЦК.
Похороны. Центральный Дом литераторов, Лариса Алексеевна очень не хотела, чтобы были фотографии его мертвого. Она просила его друзей, фронтовых фотографов, не снимать. Из них один человек этого не выполнил. Это был Евгений Ананьевич Халдей. Первое, что мы увидели, когда выносили гроб из ЦДЛ – это снимающий Халдей. После этого с Халдеем мы поссорились раз и навсегда. Мы еще виделись, разговаривали, но с этого момента Халдей перестал быть другом дома.
Скажем, Яков Халип, который был не меньшим в этом смысле, а может быть, куда большим его товарищем, потому что на фронте отец с Халипом работал много чаще, явился без фотоаппарата вообще.
Из всех похорон я запомнил только абсолютно пергаментное Политбюро. Приехали дышащие на ладан, отстраненные, сухие, пергаментные люди с пергаментными лицами, которые пришли, стали у гроба, подошли к семье, вяло пожали руки. Это были Косыгин, Громыко, дальше не помню, потому что Брежнева не было, а все остальные были.
Абсолютно правильно отцом были придуманы поминки, со свободным входом, потому что мы бы наверняка кого-то забыли, а люди сами, кто хотел прийти, все имели возможность прийти. И не пришли лишние люди. Народу было много, хотя я не могу сказать… Ну, человек семьсот. Ресторан ЦДЛ, накрытые столы, кто хочет, тот приходит. Поэтому там встречались очень неожиданные персонажи. Какие-то бывшие его шоферы, которые пришли с ним попрощаться, бывшие горничные, которые ушли работать в какие-то другие места, и которые к тому времени, в большинстве своем, были живы. Какие-то невероятные люди всплывали на этих поминках, но я, естественно, помню очень мало, потому что напряжение к поминкам спало, усталость выросла, и я помню только смешной эпизод с Сурковым.
Неприятная черта таких мероприятий, что все продолжают тебя считать мальчиком. В день смерти отца ты еще мальчик, ты еще из-под него не вырос. «Мы еще помним тебя, когда ты ходил под стол пешком», – поэтому можно говорить тебе любые глупости и ты должен все это слушать. И вдруг кто-то берет меня за локоток: «Идем, я тебя познакомлю с Сурковым». И повели меня знакомить с Сурковым, хотя я с Сурковым был хорошо знаком.
Надо сказать, что дружеские отношения с Сурковым прекратились у отца в конце 1950-х годов, когда Сурков просто предал отца. Были напечатаны в журнале «Москва» две повести «Пантелеев» и «Левашов».
Они были очень жесткие, самые жесткие из того, что он написал о войне, не считая каких-то писем. Очень хорошо написано. Я считаю, что эти две повести – лучшее, что он написал о войне. Самое сильное. Тем более что они написаны близко к дневникам, они очень многое повторяют из дневников, но осмысляя, залезая вглубь, расширяя. Правильные, настоящие повести. И решили поручить Суркову «поставить Симонова на место», и Сурков написал рецензию, что Симонов излишне драматизирует войну, драматизирует 1941 год и т. д. В общем, написал вполне стандартную по тем временам ерунду, которую и напечатали. Это был год 1958-й или 1959-й.
Отцу важны были эти повести. Их публикация предваряла публикацию «Живых и мертвых», как бы ее готовила. У «Живых и мертвых» было три разных начала. Он отсек Лопатина от «Живых и мертвых», и получились эти две повести. Он ими дорожил.
Меня подвели к Суркову и говорят: «Алексей Александрович, знакомы ли вы с Алексеем Симоновым?» Есть легенда, что я назван в честь Суркова, «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…». На самом деле «Дороги Смоленщины» написаны в 1941 году, а я родился в 1939-м. Поэтому странно, если б я был назван в честь Суркова. Хотя вполне может быть, что я назван Алексеем по имени героя, первого драматургического опыта отцовского – «Истории одной любви». Там главного героя как раз зовут Алексей. Так что имя у него было действительно любимое.
Сурков говорит: «Ну, разумеется». «А ты, Алеша?» Я говорю: «Да, конечно, я помню, как же, как же. Особенно хорошо помню критическое творчество Алексея Александровича и его рецензию на повести «Пантелеев» и «Левашов». Сурков крякнул и сказал: «Да, ну порода. Ну, ладно, как говорится, сняли это…».
Я не хотел предъявлять никаких претензий, я хотел сказать то, что думал. Смешно, но где-то с этого времени и началась моя эволюция в сторону правозащиты. Я все чаще и чаще стал говорить то, что думаю, во-первых, во-вторых, стал все реже и реже говорить то, что не думаю. И наконец, в-третьих, уходить в кино, где была возможность говорить иным языком.
Оставалось выполнить завещание. Важно было только не разболтать.
Мы ничего не боялись, но понимали, что, если это заранее где-то выскочит, могут быть неожиданности: человек умер, человек официальный. Мы же пытались сделать нечто, что совершенно эту официальность перечеркивало. Оставалось узнать, где находится Буйническое поле, и не проболтаться. В Москве единственным человеком, который знал, был Евгений Захарович Воробьев, ездивший с отцом по Белоруссии, воевавший в Белоруссии, но человек, к которому не было стопроцентного доверия. Не могу объяснить, почему. Ничего дурного про него сказать не могу и не хочу. Но он в нашей афере участия не принимал. Поэтому было решено по дороге заехать в Кричев, к директору тамошнего музея, с которым отец был знаком.
Мы приняли официальную версию, что семья хочет поехать по местам отцовской молодости, по местам отцовской войны, доехать от Москвы до Могилева, заказав в Могилеве гостиницу.
Поехали мы на двух машинах 3 сентября. Положили урну в какую-то коробку, поставили в багажник и поехали. Но даже фронтовой водитель отца Ларисы, генерала армии Жадова, не знал, что у него в багажнике лежит.
Никто не отдавал себе отчета, что