Шрифт:
Закладка:
— Я энту рану, что на спине, помню... Турок тобе штыком достал. А энти рубцы? На плече и на боку?
— В Гражданскую получил. Было дело, — бодро ответил сын, до красноты растираясь полотенцем.
— И скольки ж всего ран?
— Не считал, батяня.
— А тут вот, под ключицей, да и выше... Пятна какиесь... Навроде бабских поцелуев...
— Ох вы и глазастый! — ухмыльнулся сын и быстро нашёлся: — Ожоги. От термитного снаряда.
— Хорошо, хоть глаза не спалило... Ну, одевайся живей! А то как пупок куриный посинел! — И, вдруг вспомнив, Тихон Маркяныч похвастал: — Нонешним летом я там, на проливе, сомяру впоймал. Одни усы — пять вершков! Кабы косой не промзил, ни в жисть не вытягнули б с Фаинкой.
— А где она? Что-то не видно.
— Степан линейку направил в Пронскую, в полицию. Взяли её попутно. Зараз она учителькой в волости устроилась.
— Она документы свои предъявляла? — с расстановкой спросил Павел Тихонович.
— Степан глядел. А что?
— Совсем не лежит у меня к ней душа. Какая-то скрытная.
— Ясное дело! Она ж дочка... — Тихон Маркяныч замер и закашлялся. — Дочка казака! Тожеть с кандибобером!.. Ну, слава богу, хоть рубашку на все пуговки застебнул. Был ты неслухом, им и остался...
После обеда Тихон Маркяныч, вооружившись посошком (с ним легче взбираться на кладбищенский бугор), отправился с Павлом в горестную дорогу. Шли молча, переживая каждый по-своему. На полбугре старик, умаявшись, остановился отдохнуть, а Павел выкурил две сигареты подряд. Ссутулившись, брёл он вслед за отцом между кладбищенских крестов, стараясь угадать материнскую могилку.
— Вот... — только и проговорил Тихон Маркяныч, оборвав шаги у холмика, поросшего цветущими дубками, под синим деревянным крестом.
Павел глотнул воздуха. Опустился на колени и уронил голову. Тронутый сединой чуб свесился и закрыл лицо. Несколько минут он не шевелился, а потом провёл ладонью по заклёклой земле. И только один раз послышался отцу недолгий, глубокий стон.
— Покойница по тобе, Паня, шибко кручинилась. Дюже любила. Прямо сказать, не чаяла души. В двадцать втором, осенью, голод силёнки подточил. Не уберегли...
На возврате, сойдя с тропы, Павел наломал букетик бессмертников. И всё разглядывал их, пока спускались со склона. Нежнолиловые и белёсые игольчатые лепестки, подсохшие на ветрах и солнце, крепко держались в чешуйчатых чашечках на упругих стеблях. Дивное очарование было в этих скромных степных цветах, о многом напомнили они...
Поравнявшись с крайним, полуобрушенным куренём за дырявым забором, Павел Тихонович приостановился и спросил:
— Тётка Варвара жива или нет?
— Хо! Она ишо колесом катается, — усмехнулся отец. — А было дело, чудок не посадили за знахарство.
— Зайду, — круто свернул сын.
Подворье, покрытое спорышем, кровля сарайчика, провалившаяся в нескольких местах, являли вид нежилой. Павел отложил щелястую дверь, вошёл в хибару. В передней комнате густо пахло сушёными травами. Посередине её на глиняном полу сидела белая востроносая собака. Не двинувшись, она пытливо уставилась на незнакомого человека умными глазками. Хозяйка, очень постаревшая, в изорванном зипуне, сидела за столом и перебирала белёсые корни пырея.
— Здорово, тётка Варвара! Узнаешь? — тоном, каким обычно говорят с маленькими детьми, весело обратился гость.
— Нет. Не признаю, — задержала горбунья пристальный блестящий взгляд. — Ко мне ходют многие.
— Я Тихона Шаганова младший сын. Помнишь, ты лечила меня?
— Панька, что ли?
— Ну да. В гости приехал, тётенька!
— А-а... Слыхала, слыхала... — безразлично пробормотала Мигушиха и снова принялась общипывать длинные корневые нити.
— Я тебя всю жизнь добром поминаю. За то, что спасла.
— Не я спасла, а Господь... А ты, нехристь, вошёл и лба не перекрестил! — вдруг прикрикнула знахарка. — И холод от тебя... Недоброе таишь...
— Почему это? — растерялся Павел Тихонович. — Наоборот. Я тебе денег хочу дать. Передам с Полиной.
— Не возьму. А пришлёшь — сожгу. От беса они. Бес в тебя вселился! — взвизгнула хозяйка. — Я чу-ую...
— Да ты, видно, свихнулась? — рассерженно перебил гость. — Несёшь околесицу!
— А тот, кто послал тебя, низенький и с глазами оловянными, — продолжала нараспев Мигушиха. — И ты продался ему, как Иуда! И будешь на сковородке у чертей плясать...
Не слушая горячечный бред старухи, Павел шарахнулся во двор. Но по дороге к управе, с возмущением рассказывая отцу о том, как встретила его сумасбродка, вдруг вспомнил, что сотрудник рейхминистерства действительно невысок, со сталистыми глазками...
Тихон Маркяныч проводил сына до управы, где Степан Тихонович и Мисютин, приехавший с полицаями, допрашивали хуторян, живших по соседству со сгоревшим складом. Однако ничего ценного выяснить не удалось. Никто не заприметил также всадников, покушавшихся на Шагановых. Уже Мисютин был в седле, когда Шевякина осенило, что в тот день у церкви отсутствовал Наумцев. Послали полицейских. Активиста дома не оказалось. Мисютин в присутствии старосты и Павла Тихоновича лично произвёл дознание перепуганной жены. С её слов, тот уехал в Новочеркасск к родственникам. Когда вернётся, не сказал. Адрес его дядьки в Новочеркасске она не знала. Прощаясь, начальник полиции предупредил: если муж не объявится, то арестуют её...
И минула ночь, и настал Покров Пресвятой Богородицы.
С раннего утра к церкви потянулся народ. К радости верующих, ктитору Скиданову удалось разыскать в хуторке Бурбуки, стоявшем на отшибе, дьякона. Благообразный старичок в настоящей рясе, помахивая невесть как сохранившейся кадильницей с воскуренным ладаном, кропя святой водой, с молитвами обошёл вокруг церкви и проследовал внутрь, сопровождаемый членами старостата. Следом за ними — богомольцы. Шагановы явились всей семьёй. Но Яков дошёл только до паперти. В толпе, валящей на богослуженье, высмотрел Михаила Кузьмича, дядьку Ивана Наумцева, и схватил его за рукав:
— Есть разговор.
Приземистый, неказистый казак с хутора Аксайского, надевший ради праздника новёхонький картуз-семиклинку, косоворотку и брюки, сшитые из мешковины, буркнул:
— Говори скореича, не мешай.
— По секрету. Отойдём к забору.
— Некогда! Завтра потолкуем...
Яков не дождался окончания богослужения и ушёл домой. Вспомнив, что давно пора поправить свиной базок, надел парусиновый фартук и принялся строгать доски. За этим занятием и застал его дед, вернувшийся вместе с остальными. Глянув на ворох стружек под верстаком, возмутился:
— Аль приспичило? В такой святой день! На кой ляд фуганишь?
Заметив, что и дядя косится на него с явным осуждением, Яков грубовато пошутил:
— Вот, гроб Гитлеру