Шрифт:
Закладка:
— Ну, ладно, ладно, читайте. Посмотрим, имеет или не имеет себе равных, — сказала она.
— Только не перебивайте меня, — пошутил Илья Самуилович, — тем более, что я старше вас.
— Вы поглядите на него — он старше! Малютка вы по сравнению со мной.
— Вы отчаянная дама!
— Не дама, а отчаянная девчонка. Ну, читайте же.
Читал он медленно, внятно, отчеканивая каждое слово этого действительно удивительного письма по беспощадности самоанализа, откровению, а главное, — по глубине понимания поэмы «Двенадцать». Можно без преувеличения сказать, что Мариэтта Шагинян — одна из первых, кто так верно постиг и оценил историческое значение «Двенадцати». В этом письме и тревога за больного Блока, отягощенного душевными метаниями, напором злобствующих эстетов из среды буржуазной интеллигенции, пытавшихся снять с него «клеймо большевика», оторвать от революции.
Мариэтта Сергеевна слушала свое письмо молча, напряженно-внимательно, иногда кивала головой в знак согласия с тем, что утверждала сама пятьдесят восемь лет назад, иногда улыбалась, а в конце даже всплакнула... Потом наступило молчание.
— Вы знаете, на меня сейчас дохнуло воздухом Октября. Какое было время! А он, он прочитал это письмо, как вы думаете?
— Может, и прочитал, — сказал Зильберштейн. — Но ответить уже не мог. Угасал...
Письмо Мариэтты Шагинян Александру Блоку будет опубликовано в четвертой книге 92‑го тома «Литературного наследства». Мариэтта Сергеевна разрешила мне процитировать некоторые места из этого, написанного мелким почерком на шести страницах, письма. Что я и делаю.
«...Не знаю, как и благодарить Вас за все, что Вы... написали, а главное за то, что так скоро прочитали пьесы.
Только в одном Вы, пожалуй, ошиблись (лестным для меня образом!): «Не особенно органический язык»[26]: «недостаточная пристальность взгляда» — у меня вовсе не почетный порок символистов, преодоленный сильнейшими из них в настоящий классицизм. Это у меня не «печать школы» и не временное несовершенство, — а самое тяжкое личное бремя, которое преодолеть мне не суждено; я могу лишь постепенно создать себе условный стиль из стремления его преодолеть... Дело в том, что у меня матовое восприятие мира (плохо слышу и вижу), и нет своего языка. Органичен язык лишь тогда и там, где он речь. Но я не знаю речи; остатки своего слуха я невольно приспособляю к бескрасочному услышанию, то есть напрягаюсь услышать, что мне сказали, а не как; на музыку, на связь, на очарованье речи уже ничего не остается, ибо внимание приковано неизбежно к понятиям. И вот, постоянно силясь понимать, я неизбежно разучаюсь слушать. Где уж тут питаться живой органикой речи! Остается книга, и свой собственный «потенциал». Но через книгу и от книги (даже самой стихийно-народной) родится только «книжность и производность». А «потенциал» у меня почти бессилен: я — русская армянка, инородка, с испорченной расовой памятью; речь моих предков мне не «вспоминается» (не знаю ее), речь родного по духу русского народа — тоже не «вспоминается», потому что не отложена в моей крови. Трагедия же для меня не столько в отсутствии своего языка, сколько в присутствии своей «темы», которая все время развивается и набухает внутри и никак не может разродиться в органически-целое. Вот Вам полная правда обо мне, как о поэте...»
Прежде, чем привести вторую цитату, следует сказать: Мариэтта Шагинян со временем создала свой, своеобразный, ни на кого не похожий стиль. Он рожден ее мышлением. Выражению своей мысли — точной и емкой — она подчиняет такой же точный и емкий язык. Мысль и язык у нее нерасторжимы. В «плотный язык» уложены и пейзаж, и портрет человека, и диалог. Но эта плотность свободна, она как бы раскрепощена. Она движется, дышит, живет. И в этом, мне кажется, необъяснимая тайна шагиняновского почерка.
И тем не менее, прочитав письмо Блоку, я спросил у Мариэтты Сергеевны, как бы она сейчас объяснила эти свои строки?
Полушутя, полусерьезно, но решительно она ответила:
— Я никогда не была символисткой, ни в какое время не причисляла себя к символизму, и когда Блок упрекнул меня за неорганичность языка — «общий порок «символистов», от которого ни один из нас не был свободен», — я, чтобы резко оградить себя от причастности к символизму, свела вопрос о языке к своему происхождению. Гордыня, самолюбие заиграли во мне...
И далее уже о «Двенадцати»:
«Для меня «Двенадцать» — символ веры, художественная формула сокровеннейшего религиозного опыта, который пережили немногие из нас, «интеллигентов», и почти все «простонародныя» души в октябрьскую революцию. Вы дали тончайшую, точнейшую реакцию на реальнейшую, но невесомую и невидимую действительность. Людям, пережившим ту правду, Ваши «Двенадцать» были связью, встречей друг с другом. Я жила на юге России, в самом глухом одиночестве, и когда контрабандой (через украинскую границу) к нам из красного Харькова в белый Ростов завезли скверную перепечатку «Двенадцати» Блока и она попала мне в руки, я (простите мне эту неприличную нескромность) молилась Богу над нею и плакала от счастья, что Вы увидели и воплотили. Потом дошла до нас и Ваша статья, кончающаяся заповедью «Слушайте музыку революции»... Вы — умны, как Пушкин, у Вас ясное сознанье и Вы эту ясность отлагаете в кристаллах мысли»...
XXV
И на этот раз я застал Мариэтту Сергеевну за письменным столом, на котором лежали листы бумаги, исписанные непривычным для нее крупным почерком — как в букваре. Увидев меня, она сняла с глаз какое-то странное соооружение, напоминающее трубочку на глазу у часовых дел мастера. Три месяца назад ей сделали операцию катаракты. На девяносто первом году жизни. И вот теперь, когда все позади, я спросил ее, как она решилась на это?
Она спрятала сооружение в специальный ящичек, надела обыкновенные очки и сказала:
— Это долгая история. Признаюсь вам, за время моей почти полной слепоты, да еще с каждым днем усиливающейся, я думала не столько об операции, сколько об одной очень важной проблеме: о пересадке органов и регенерации. Пересадка чужих органов, особенно сердца, с самого начала возбуждала во мне неприязнь. Во-первых, потому, что для нас, материалистов, личность человека создается из каждого его атома, и каждый орган носит в себе частицу индивидуальности. Пересадка организованной материи из одной биологической структуры в другую не может не нарушить индивидуального целого введением в него чужеродной частицы другой биологической структуры. Совсем другое дело