Шрифт:
Закладка:
И тысячи, тысячи от «простых» читателей. Этими письмами Мариэтта Сергеевна особо дорожит. В них не только благодарность за созданные книги, но откровенные рассказы о своем житье-бытье. Есть и жалобы, которые она никогда не оставляла без внимания. Письма читателей... Писательница умеет услышать в каждом из них живой голос своего незримого собеседника.
Мариэтта Шагинян — всегда в авангарде нашей публицистики. Так было раньше. Так остается и сейчас: достаточно вспомнить сравнительно недавние ее статьи «Право не быть равнодушным» в «Правде», «Мысли о десятой пятилетке» в «Известиях», «Завтрашний день» в «Литературной газете», «Искусство убеждать» в «Советской культуре».
Перебираю пакет за пакетом, письмо за письмом...
— Неужели такая огромная переписка не отвлекала, не обременяла вас? — вырвалось у меня.
— Нисколько. Это не просто «переписка» и не «ведомственные» послания. У меня таких нет, я ведь никогда не была администратором. Это общение мое с внешним миром, с интересными, мыслящими людьми из самых различных уголков нашего необъятного Союза и зарубежных стран. Внутри этих конвертов — человеческая речь. Она — в буквах заменяет мне беседу в звуках. Я ведь не слышу! А потом, многие письма были для меня поучительны, будили воображение — чего стоит, например, общение — вот эта толстая пачка — с переводчиком моим, японским профессором Ито. Он немецкую литературу преподает в Японии, перевел моего Гёте, «Семью Ульяновых». Посылает свои собственные статьи. Общение — нужное, переходящее в дружбу, — ведь это тоже вклад в нашу борьбу за мир.
Я снова просматриваю письма и неожиданно для самого себя спрашиваю:
— А не хотели бы вы опубликовать эти...
Тут я осекся: не покажется ли мой совет ей неуместным? Подсказок Мариэтта Сергеевна не терпит.
— Что ж вы замолчали? Да, да, я отберу и опубликую архив. Надо сделать, пока я жива. Буду печатать с комментариями. Никто за меня этого сделать не сумеет.
Почта писателя... Почта десятилетий жизни Мариэтты Шагинян. Три революции свершились на ее глазах. Прогремело несколько войн. Октябрь семнадцатого она, одной из первых среди дореволюционных писателей, приняла как событие кровно для себя необходимое, как исторически неизбежное, по-народному великое. Интеллигент по происхождению и воспитанию, она незамедлительно включилась в борьбу за строительство нового мира, с головой погружаясь в любое нужное этому миру дело, и опыт этот преобразовывался потом в строки, страницы, книги художника — летописца времени.
Какой же захватывающе интересной будет книга архива с комментариями, сделанными человеком, прошедшим столь большую жизнь! Какие важные подробности она сможет прибавить к биографиям тех, кто писал ей, и к своей собственной биографии.
В этот вечер Мариэтта Сергеевна поведала мне еще о другом своем замысле.
На нижних полках книжного шкафа в тесном ряду стоят десятки толстых тетрадей, порядком потрепанных, в поблекших обложках. Это дневники. Писательница ведет их с июля 1915 года и по сей день. Шестьдесят три толстенные тетради, исписанные мелким, бисерным почерком. Кое-где к листам аккуратно подклеены вырезки из газет и журналов, документы, короткие записки, автографы рабочих, инженеров, ученых, фотографии. В трех первых тетрадях отражены военные и предреволюционные годы. В остальных — ежедневные записи о своей работе, разъездах, «вмешательстве в жизнь» — все то, что видела, что узнала, чем жила она шестьдесят с лишним советских лет.
— Вот и с дневниками мне нужно поработать. Нельзя умирать, пока не просмотрю и не выберу, что годится для печати. Это огромная работища. Отберу все существенное и, быть может, если найдется издатель, — опубликую. Но прежде закончу «Человек и Время», потом займусь всем этим.
Было уже поздно, и я собрался уходить.
— Погодите, погодите. Небось думаете, что все это мне не под силу: слепнет, мол, старуха, ходить ей трудно, руки слабеют...
— Нет, не думаю, — совершенно искренно сказал я. — Но хотел бы все-таки знать, годы-то сказываются?..
— Извольте присесть и выслушать. — И сама села за стол, отодвинула в сторону листы бумаги, флакон с чернилами и старую ученическую ручку с английским пером, давая мне знать, чтобы я не вздумал записывать при ней. И заговорила:
— В возрастных состояниях — детства, юности, зрелости, старости — самое интересное то, что человек, когда он переходит в следующий возраст, чувствует себя, будто всегда был в этом возрасте. Мне было дано чудесное чувство пребывания в молодости почти до последних лет. Я бегала, могла проходить свободно до двадцати километров за день и почти все, что свойственно молодости, способна была переживать. Но зато, когда пришла старость, это была уже настоящая старость. Тут у меня и ноги стали отниматься, и полуослепла. Напали на меня, как волки, со всех сторон разные болезни. Особенно трудно стало переносить потерю книги — невозможность чтения. И тогда начал действовать великий закон освоения своего возраста. Не надо впадать в панику, возмущаться природой. Как я раньше чувствовала, что всю жизнь была молода, так сейчас я чувствую, что всю жизнь была старая. И у этого возраста есть свои привлекательные стороны. Во-первых, появилось много свободного времени. Оказывается, чтение пожирало у меня массу времени и сил. Особенно чтение ненужных, бесплодных, неумных книг. Я, например, могла зачитываться всякого сорта детективами несколько дней, читать их ночами, за обедом, даже иногда во время прогулки шла себе по дороге, уткнув нос в книгу. Сейчас такое отпало. И та малая возможность чтения, которая осталась теперь, доставляет мне колоссальное наслаждение и пользу. Недавно я получила вторую книгу «Размышлений натуралиста» В. И. Вернадского. Раньше бы я начала читать сразу и целиком. Сейчас увидела в оглавлении самое интересное для меня — 3‑е приложение «Правизна и левизна» в связи с Пастером и Пьером Кюри. Вопрос этот занимает меня давно, я писала о нем, когда посетила дом в городе Доле во Франции, где родился Пастер. Статья-приложение оказалась коротенькой, всего в две странички, и я прочла ее с помощью лупы за два дня. Прочла и подумала: слепота помогает ценить настоящее и оберегает от ненужного и лишнего.