Шрифт:
Закладка:
Я задернул все шторы, а там, где их не было, соорудил из одеял. Скоро встанет солнце, а мне яркий свет не нужен. Я пишу при свече, от нее в комнате — теплый полумрак. Жаль, нет вина. Тут нужна правильная атмосфера.
Мэри на койке начинает подергиваться. Ее шея раздулась там, где скопились лозы, стремясь к лакомому кусочку — мозгу. Скоро роза расцветет (надеюсь, ярко-желтая — она очень любила желтый цвет, он ей шел), и Мэри придет ко мне.
А когда придет, я повернусь к ней голой спиной. Лозы хлестнут и порежут меня раньше, чем она дойдет, но я выдержу — я привык к боли. Представлю, что шипы — иглы Мэри. Буду стоять, пока она не обнимет меня мертвыми руками и не прижмется к ране, которую вышила на спине, ране, что есть наша дочь Рэй. Она будет меня держать, пока лоза и хоботок делают свое дело. И пока она меня держит, я возьму ее за руки и прижму к груди, и мы снова будем втроем против всего мира, и я закрою глаза и буду наслаждаться ее мягкими-мягкими руками в последний раз.
Буря проходит
Посвящается Ардату Мэйхару
Та зима, что заставила меня поверить в предчувствия и знамения, выдалась самой лютой из всех мною пережитых. Аккурат тогда мне стукнуло пятнадцать.
В тот год выпал редкий снег (для Восточного Техаса — вообще нечто), он буквально налипал на землю и становился все гуще. Налетел ветер, еще более холодный, чем прежде, и обратил снег в лед. На вид он был прекрасен, точно белковая глазурь на тортике, но, если честно, прекрасного в нем было мало — мне предстояло по нему ходить, а не только любоваться, и как-то невольно тут же захотелось лета, солнца и рыбалки, а не этого всего.
На третий день после того как выпал снег и стало по-настоящему холодно, я пошел рубить дрова в лесу и нашел в канаве сумасшедшего.
Я уже срубил дерево и обрезал с него все ветки, ожидая папу, шедшего через дорогу с поперечным срезом, чтобы мы могли распилить его на дрова. За этой нехитрой работой я и услыхал голос.
— Весть несу. Помоги выбраться. Весть несу.
Крепко сжимая топор, я подошел к канаве и глянул в нее — там был человек! Его лицо было таким же синим, как глаза моей мамы; папа говорит, что они такие синие, что небо кажется белым рядом с ними, даже в самый ясный день. Его длинные жирные волосы прилипли к земле и замерзли, так что слипшиеся пряди походили на змей или жирных червей, пытающихся найти норы, в которые можно было бы заползти. С его век свисали сосульки, и он был босиком.
Я закричал, зовя папу. Он бросил пилу и побежал так быстро, как только мог по льду. Мы спустились в канаву, вытащили парня наверх, выдернув при этом несколько его замерзших прядей. Он был одет в старые мешковатые выцветшие черные брюки от костюма, собравшиеся в «гармошку» в районе колен — зад парня, понятное дело, был голым, потемнел пуще лица и немного смахивал на расколотый перезрелый арбуз, полежавший на солнце. Руки-ноги пребывали в кондиции где-то между синим лицом и иссиня-черным задом. Рубашка на парне была на три размера больше, чем нужно, и когда мы с папой поставили его на ноги, ветер со свистом подхватил фалды и стал хлопать ими так, что наш найденыш стал похож на пугало.
Мы отнесли его в дом и положили на кухонный стол. У него был такой вид — хоть сейчас отпевай. Парень не шевелился, просто лежал со смеженными веками и медленно дышал. Потом вдруг его глаза распахнулись, он протянул костлявую руку и схватил папу за воротник пальто. Подтянулся, привстал не без труда, и когда его лицо оказалось вровень с папиным, сказал:
— Весть несу Господню. Ты обречен, брат мой, обречен унестись в далекие дали вместе с ветром. — Эй, полегче, — только и нашелся с ответом папа, но парень уже отпустил его и лег обратно, закрыв глаза. Потом — зябко повел плечами и совсем затих. Папа пощупал пульс, приложил ухо к груди парня — по выражению его лица я тут же понял, что ловить нечего.
— Он что, умер?
— Как есть умер, сынок. — Папа отнял ухо от груди найденыша.
Мама, стоявшая в стороне и наблюдавшая за происходящим, подошла к нам.
— Ты его знаешь, Гарольд? — спросила она.
— Думаю, это сын Хейзел Онин, — ответил папа.
— Тот сумасшедший мальчишка?
— Я его всего разок видел, но, думаю — он самый. Как-то летом, помню, они его вывели на поводке во двор. За ним следил негритенок. Пацан бегал на всех четырех, как собака, а потом поднял ногу и напрудил себе в штаны.
— Бедное дитя. — Мама покачала головой.
Я знал о чокнутом отпрыске Хейзел Онин, но если у него и имелось имя, то его при мне никогда не называли. Он всегда был чокнутым, но поначалу не так уж сильно, и свободу ему не ограничивали, просто считая малым с придурью. В восемнадцать лет он слишком сильно увлекся религией, начал проповедовать, а в двадцать попытался изнасиловать мелкую крикливую девчонку, которой втирал библейские вирши. Тогда-то Онины и заперли его у себя на чердаке — в каморке с заколоченными окнами. Если он и выходил оттуда с тех пор, то до сегодняшнего дня я о нем ничего не слышал.
Когда мне