Шрифт:
Закладка:
Перед самым ужином отец выбрался на крыльцо покурить трубку, а я пошел в хлев, закинул мулам и корове немного сена. Запах животных навел меня на мысль о том, что, видимо, через какое-то время и я так буду пахнуть — как моя жизнь. Мать и отец, теплые безветренные ночи, холодные ночи, когда костер горит особенно высоко и горячо, поздние ужины, сплетни перед камином, утренний взгляд за окно и топтание на крыльце, утро-день-ночь, весна-лето-осень-зима — и этот запах, всегда где-то рядом, будто у какого-то твоего невидимого друга чудной одеколон. Запах въелся в сруб дома, витал в саду, а в хлеву становился почти осязаемым. Даже теперь, улавливая его час за часом, я будто переношусь в прошлое.
А тогда я просто раскидывал сено и думал о том, что моя простая, но такая замечательная жизнь будет длится вечно… но вдруг — ощутил предельно ясно: вот-вот что-то произойдет.
Закончив с сеном, я подбежал к воротам хлева и выглянул наружу. Будто на картину уставился — так сильно все замерло. Небо пожелтело. Вечерние птицы перестали петь, а мулы и корова повернули головы к воротам — и тоже вняли чувству.
Где-то вдалеке я услышал звук, похожий на звук надвигающегося поезда, как если бы поезд мог катить прямо по лесу и жечь его разящим из топки жаром — в радиусе десяти миль от нас было не сыскать ни рельс, ни шпал. Небо из желтой пастели уже сгустилось черной тушью, из безмятежного сделалось пасмурным. Порыв неожиданно сильного ветра пронес мимо меня сосновые иголки, пыль и всякую до поры лежачую мелочовку. И я понял — торнадо близко.
Бросив вилы, я ринулся к старой вьючной повозке и не успел упасть внутрь нее ничком и закрыть голову руками, как воцарился ад.
Я мельком увидел корову — та пролетела мимо, раскинув ноги, будто думала, что может противостоять порыву ветра так же легко, как рывку той веревки, которой привязывали к ее ярму. Потом корова пропала из виду, и моя повозка тронулась с места.
И все завертелось, закрутилось — так быстро, что я не уверен, видел что-то или мне почудилось. Что-то на огромной скорости пролетало мимо, и у меня едва получалось дышать. Повозку, надо думать, подняло вверх футов на тридцать — и не приземлись она в итоге на лед, меня бы, наверное, воткнуло в землю, как штопор в пробку. Ударившись о лед, повозка заскользила, раскидывая по сторонам грязный снежный наст. Ледяная шрапнель жалила лицо, а потом повозка налетела на что-то твердое — вероятно, на пень, — и я вылетел из нее, ударился о лед, кувыркнулся и рухнул в ту самую канаву, где мы с отцом нашли юродивого парня Онинов.
На какое-то время я потерял сознание, и мне приснился сон. Мне снилось, что я снова в повозке, лечу по воздуху, и вот наш дом поднимается над землей и всем прочим. Он пролетел прямо мимо меня, быстро поднимаясь. В тот краткий миг, когда повозка поравнялась с ним, я увидел внутри маму. Она стояла у окна. Все стекла выбиты, а она вцепилась в подоконник обеими руками. Глаза у нее были большие и голубые, как фарфоровые блюдца, ее рыжие растрепанные волосы развевались вокруг лица подобно всполоху пламени.
Дом подбросило еще выше, и когда я поднял голову, чтобы посмотреть, куда он девается, — не увидел ничего, кроме какого-то страшного черного зева, пасти, закрывшей полнеба, в чьих глубинах, влекомые ветром, исчезали деревья, выкорчеванные из земли, и всяческий человеческий сор, большой и малый. — Мама! — крикнул я и, должно быть, повторил безнадежный зов еще не раз, ведь он меня и разбудил — звук собственного голоса, зов, обращенный к матери.
Я попытался встать, но ноги не слушались. Все тело пронзила сильная боль, и когда я глянул вниз, увидел, что ботинок и носок сорвало со ступни, когда я грянулся оземь. Лодыжка же распухла до размеров свернувшейся мокасиновой змеи[9].
Вцепившись в край канавы и зарывшись ногтями в наст, я подтянулся, сдирая с голой ноги кожу — холод стоял такой, что я примерз к обледеневшей земле. Я прополз вперед еле-еле, и кожа сошла — до одури напоминающая свекольные очистки.
Выбравшись из канавы, я полз по льду, волоча за собой бесполезную ногу. Шелушащиеся ладони липли к мерзлой земле; пришлось спустить рукава, чтобы защитить руки.
Не успев отползти далеко, я нашел папу. Он сидел в кресле-качалке, держа в руке трубку, и та — о чудо — еще тлела. Креслу вообще-то полагалось стоять на крыльце, но осталось лишь оно, а крыльцо исчезло, унеслось вместе с ветром.
Вилы, которые я бросил перед тем, как нырнуть в повозку, торчали у отца из груди — с виду будто выросшие прямо из тела. Я не видел ни капли крови. Глаза папы были открыты, он пристально смотрел прямо перед собой, и каждый раз, когда кресло наклонялось вперед, будто кивал мне.
Позади папы, там, где должен был быть дом, не было ничего. Будто там ничего никогда не строили. Распластавшись по земле, я заплакал — и плакал до тех пор, пока слез во мне в буквальном смысле не осталось. Холод взялся за меня основательно, и захотелось, подобно старому псу, подползти к ногам отца, там и замерзнуть. Пусть даже я не убивал его, думалось мне, я все одно повинен — кинул, не глядя, вилы, а те взяли и оборвали ему жизнь ни за́ что ни про́ что.
С неба посыпались маленькие ледяные градины, и каким-то образом боль от их ударов придала мне сил. Я пополз к большой охапке сена, отброшенной в сторону ветром. К тому времени, как я достиг ее и оглянулся, папу уже не качало — полозья кресла примерзли к земле, а его смоляные волосы поседели от снега, что