Шрифт:
Закладка:
В то время я обращалась еще к известному присяжному поверенному Николаю Платоновичу Карабчевскому, жившему тогда в своем особняке на Знаменской. Карабчевский принял меня очень сердечно и сочувственно, возмущался моим рассказом о постоянных вымогательствах якобы для облегчения судьбы бедной дочери. Он хотел начать об этом дело сейчас же, но по моей просьбе и по совету прокурора Каринского оставил это на время, так как последний и я опасались, что оглашение этого факта только повредит дочери. Каринский, однако, сказал, что он этого не забудет и это «большой козырь» в его руках. Прощаясь со мной, Н.П.Карабчевский заявил: «И если когда-нибудь представится случай, я сочту за честь громогласно защищать вашу дочь от всего этого ложного обвинения и этой клеветы».
Тут я стала обращаться в Следственную комиссию и просила, чтобы меня и мужа вызвали на допрос. Меня следователь Руднев допрашивал четыре часа, а мужа – кажется, около двух с половиной. Председателю Муравьеву я принесла письмо дочери, написанное незадолго до революции после убийства Распутина, когда ее убеждали покинуть государыню и тем себя спасти. Она в этом письме писала: «Я удивляюсь, что меня учат побегу; моя совесть чиста перед Богом и людьми, и я останусь там, где Господь меня поставил». Это письмо вызвало целый переворот в голове у Муравьева, вначале наговорившего мне кучу неприятностей. Он мне сказал, что это письмо настолько важно, что я должна вернуться с ним на их заседание. Я вернулась в пленум и перед всеми членами дала свои показания.
Была и у сенатора Завадского. Гальперин держал меня в курсе. Тут уже мне стал помогать доктор Манухин и управляющей делами Следственной комиссии Косолапов. Ни князь Львов, ни Родзянко, к которым я тоже обращалась, ничего мне не ответили. Не отвечал на мои письма и Керенский. Участливо к моим хлопотам отнесся Чхеидзе. Благодаря Косолапову я получила после освобождения дочери бумагу из Следственной комиссии о том, что дочь никакому обвинению не подлежит.
Во время Свеаборгского заключения я прежде всего обратилась через Гальперина к Керенскому, который послал в Гельсингфорс телеграмму. Потом обратилась к Верховскому, военному министру, который меня не принял; к морскому министру Вердеревскому, обещавшему хлопотать, но ничего не сделавшему. Товарищ министра внутренних дел Салтыков отнесся участливо, но после разных хлопот сказал, что тоже ничего не смог сделать. Тогда, по совету доктора Манухина, я обратилась к большевикам, так как дочь находилась в их руках.
Сперва пошла в Смольный к Каменевой: она внимательно выслушала, обещала связаться с Гельсингфорсом. Приехав туда, я обратилась в Совет солдатских депутатов, к председателю Шейману. Последний, а также его помощник Кузнецов отнеслись сочувственно, сказав, что дочь только задержана, а не заключена, обещались охранить от возможных нападок, дали к ней постоянный пропуск. Генерал-губернатор Стахович сказал, что ничего не может сделать.
Вернувшись из Гельсингфорса, я опять была у Салтыкова, уклончиво мне ответившего, и в Смольном у Каменевой. Тогда доктор Манухин посоветовал обратиться к Луначарскому и Троцкому. Первого не застала, а у второго была рано утром в десятом часу, в маленькой квартире на Тверской. Он сам отворил дверь, извинился за беспорядок, сказав: «Наши все ушли на работу», положил перед собой часы, заметив, что может дать мне двадцать минут. Я была очень взволнована, говорила о прошлом заключении, клевете и грязи и обо всех страданиях, вынесенных дочерью. Он выслушал меня внимательно. О муже сказал: «Ведь вашего мужа никто не трогал». Окончил разговор уверением, что все, что может, сделает, и если телеграмма его поможет, сегодня же ее пошлет. Через два дня всех заключенных из Свеаборга перевели в Петроград. Вероятно, Троцкий сделал это, чтобы доказать безвластие Временного правительства и свое возрастающее влияние.
Обращалась я и к Чернову, который участливо выслушал и обещал действовать через моряков.
Я связывалась, по совету разных лиц, с членами ЧК. Приходилось мне вносить огромные суммы денег, я получила самые дерзкие и неутешительные ответы. Хлопотала я в Смольном и у разных комиссаров и следователей. Последний, к кому я обращалась, был А.М.Горький, который со своей стороны старался, как и доктор Манухин, писал председателю ЧК и другим лицам, убеждая их прекратить гонения на доказанно невинного человека. Горький вызвался также освободить ее на поруки. Но моя дочь спасена чудом и милостью Божьей».
XX
Как ни странно, но зима 1917–1918 гг. и лето 1918-го, когда я скрывалась в своей маленькой квартире на шестом этаже в Петрограде, были сравнительно спокойными, хотя столица и находилась в руках большевиков, и я знала, что ни одна жизнь не находится в безопасности. Пища была скудной, цены огромными, и вообще положение становилось все хуже и хуже. Армия больше не существовала, но я должна сознаться, что к судьбе России относилась хладнокровно: была убеждена, что все несчастья, постигшие родину, были вполне заслуженными после той участи, которая постигла государя.
Кто не сидел в тюрьме, тот не поймет счастья свободы. На время я была свободна, виделась ежедневно с моими дорогими родителями; двое старых верных слуг жили со мной в крошечной квартире, разделяя с нами лишения и не получая жалованья, – лишь ограждали от врагов. Любимые друзья посещали нас и помогали нам.
Я верила, надеялась и молилась, что ужасное положение России временно, скоро наступит реакция: русские люди поймут свою ошибку и грех по отношению к дорогим узникам в Тобольске. Такого же мнения, казалось, был даже революционер Бурцев, которого я встретила у родственников, и писатель Горький, который, вероятно, ради любопытства, хотел меня видеть. Я же, надеясь спасти их величества или хоть улучшить их положение, кидалась ко всем.
Я сама поехала к Горькому, чтобы мое местопребывание не стало известным, и говорила более двух часов с этим странным