Шрифт:
Закладка:
Напротив нас была камера Мануйлова – через форточку в дверях мы его увидели. Он стал нам показывать три пальца и написал: «Три дня». «Нет, не три дня, наверно мы просидим здесь месяц», – сказала я и написала крупным шрифтом: «Месяц». Столько времени мы и просидели в этой крепости.
Большой опасности мы подвергались при смене караула, пока не назначили комиссара наблюдать за солдатами. По ночам они напивались и галдели так, что никто из нас не мог спать. Узкий коридорчик выходил прямо в караульное помещение; было их человек двадцать или тридцать. Играли в карты, пили, курили, спали, но больше всего спорили между собой. Караульным начальником был офицер, при нем состоял помощник. Эти юные офицеры боялись солдат больше нас, так как солдаты грозили покончить с ними самосудом.
Один из них, посмелей, раза два спас нам жизнь, уговорив солдат, когда они решили нас прикончить. В конце заключения мы по вечерам ходили к ним в дежурную комнату пить чай. В комнате этой стояли два зеленых кожаных дивана. С этих диванов, после десяти дней заключения, вынули сиденья, принесли и положили Эрике и мне на нары. Но сиденья оказались неудобными, скользкими и покатыми: когда мы засыпали, они из-под нас выскальзывали. Позже их заменили матрацами, набитыми морской травой.
Нас не запирали, так как замки от камер были потеряны. На воздух выводили по полчаса и позволяли гулять по гауптвахте. Прогулки эти в сущности были опасны, так как мимо гауптвахты проходила проезжая дорога; артиллеристы из крепостного гарнизона шли мимо – на пароход или с парохода. Каждый раз собиралась толпа любопытных, так что нас стали выводить рано утром. Особенное внимание привлекал доктор Бадмаев в его белой чесучовой рубахе, белой шляпе и белых же нитяных перчатках; а главное – он всегда заговаривал с толпой. Смотрели на нас как на зверей в клетке, но после редко кто и останавливался.
Эрика все просилась к доктору Бадмаеву, и ее стали пускать к нему на целый день. Он диктовал ей разные врачебные сочинения и романы. По вечерам надевал бледно-голубой халат, сидел в полутьме, так как лампу ставили на пол, и жег какие-то ароматные травы. Солдаты насмехались над ним из-за его нежного отношения к Эрике, но в конце нашего заключения к нему целый день приходили лечиться матросы и говорили, что, если других отпустят, то товарища Бадмаева они не отпустят, так как он им очень помогает. Меня же Бадмаев не любил, так как я отказалась не только принимать его порошки, но и от массажа, хотя он уверял, что буду ходить без костылей.
Зато к бедному Глинке-Янчевскому все, начиная со сторожа Степана, относились с полным презрением, так как у него совсем не было денег. Нельзя себе вообразить, какими рисунками были вымазаны стены его камеры; голые женщины и т. д. в натуральную величину. Солдаты вначале даже не позволяли к нему входить, пока не отмыли часть рисунков. Бедный старичок все время спал на голых досках, покрываясь старым пальто. Когда вечером всем давали лампы, его пропускали. Я приносила ему молоко и читала вслух газеты; чая у него не было, и вечерами он приходил со стаканом кипятка, прося уделить ему немного чаю. Каждый день он обращался к нам с одним и тем же вопросом: «Ну что, сегодня мы уезжаем?» «Нет», – отвечали ему, и старичок брел к себе в камеру с ужасными рисунками и смирно сидел там весь день. Мы часто шутили, говоря, что если нас освободят, то его наверное забудут в крепости.
Гельсингфорский совет не сразу нас уничтожил, думаю, из-за того, что мы числились арестованными Керенским, которого они ненавидели. Офицеры приносили мне поклоны и выражали много сочувствия от себя и от разных лиц. Особенно же хорошо относился к нам некий матрос, комиссар К. Назначили его к нам после того, как раз, проснувшись ночью, Эрика и я увидели у нас в камере несколько пьяных солдат из караула, пришедших с самыми плохими намерениями. Мы стали кричать о помощи, вбежали другие солдаты и спасли нас. Тогда я обратилась к одному из членов Центробалта, некоему матросу Попову (его называли министром юстиции, так как он заведовал арестованными), с просьбой назначить кого-нибудь из матросов при нас комиссаром на случай опасности от караула. Назначили матроса К.: худой, всегда чисто выбритый, с кудрявыми волосами, он был очень сердечным человеком. Водил меня три раза в собор к обедне в будние дни: народу ни души. Водил меня гулять и в маленький садик, принадлежащий какому-то казенному зданию. Как-то раз во время прогулки я увидела у одного окна офицера: он сразу выпрыгнул в сад, поцеловал мне руку и нарвал последние цветы. (Матрос К. помнил меня по плаванию с их величествами, когда он служил в охране.)
Газеты были полны решениями полковых и судовых комитетов, и все приговаривали меня к смертной казни. Караул приходил от шести рот поочередно. Вначале настроение было очень возбужденное. Когда же поговорят, смягчались, но при смене, как я уже писала, до самого конца присутствовали такие, кто хотел покончить с нами самосудом. Но не было того одиночества, как в Петропавловской крепости, хотя все же было трудно успокаивать всех моих спутников, которые нервничали и приходили ко мне за успокоением, уверяя, что, если бы не я, им бы несдобровать.
Раз как-то пришла самая буйная, шестая рота, и во главе них – ужасный рыжий солдат. Слышала, как он пришел с винтовкой, сел к нам на нары и стал нагло браниться. Эрика и я угостили его папиросами; он начал разговаривать, а в конце заключения стал первым моим защитником. Очевидцы офицеры рассказывали, как мимо гауптвахты проходили два артиллериста и кричали: «Не зевай, Анна Вырубова одна гуляет по дворику, еще сбежит!» «Анна Вырубова сбежит?.. – ответил он. – Я вас самих за Анну Вырубову заколю, если вы сейчас не уйдете!»
Еще случай: гуляя по дворику,