Шрифт:
Закладка:
С нами сидели восемь солдат, арестованных за кражи, убийства и т. д. «Товарищи по несчастью» – так они себя называли. Огромный рябой Калинин, который постоянно или ворчал, или спал, Цыганок, который жаловался на нас караулу, из-за чего мы могли поплатиться жизнью, и другие. Позже я им читала вслух, и мы покупали им папиросы.
О нашей же судьбе никто ничего не знал. Через неделю после начала заключения приехал Шейман, председатель областного комитета, со своей свитой матросов и солдат, и сказал, что на другой день постарается вывезти нас миноносцем в Кронштадт: приказал нам быть готовыми к девяти часам вечера. Но не приехал и дал знать, что из-за настроения толпы вывезти невозможно. Говорили, что в Гельсингфорс пришла телеграмма от Керенского и Чхеидзе с требованием о нашем освобождении, но приказания Керенского на собраниях в полках и на судах решили не исполнять. Матросы и солдаты рассказывали, что ненавидят Временное правительство; имя Керенского они не могли равнодушно слышать. От Временного правительства и из Центрального Совета приезжал к нам некий Каплан, который говорил сочувственно, но находил наше положение безвыходным.
Н.Соколов (автор приказа № 1), очень сердечный человек, понял весь ужас нашего положения, обратился к караулу с речью как их «старший товарищ», прося не учинять безобразий, но они продолжали играть в карты, курили, а после над ним смеялись. Приезжал также Иоффе, уверяя, что принимает все меры.
Приходили к нам посетители, и через две недели Островский возвестил, что мы более не считаемся арестованными, а лишь задержанными. Гулять разрешали два раза в день по одному часу. Когда я сидела во дворике, часто приходили рабочие и женщины – разговаривать со мной. Они приносили мне цветы, конфеты и молоко, успокаивали, рассказывая, что в их газетах пишут, как меня скоро выпустят. «Старший» рабочий был москвич. В конце моего заключения он умолил меня прийти в его домик, недалеко от нас. Комиссар разрешил. Я пила у них чай, причем ни он, ни жена его при мне не садились. Угощали меня чаем и пряниками. Странно, что видела столько добра среди окружающих.
Когда Эльвенгрена перевезли в лазарет, Эрика и я перешли в его камеру: солдаты помогли нам отмыть стены с ужасными рисунками. Вскоре после этого меня посетила моя дорогая мама. Всего она была у меня три раза: 8, 16 и 20 сентября. Свидание разрешили на весь день, так что она сидела со мной с полудня до семи вечера. Заказали для нее лишний обед. Мама рассказывала, что они только на третий день узнали о постигшем меня бедствии, сейчас же поехали в Гельсингфорс, но генерал-губернатор Стахович уговорил их уехать обратно. Родители дали ему денег, которые Стахович передал для меня члену Исполнительного комитета, но последний с этими деньгами скрылся. Я услыхала от матери, что, слава Богу, и доктор Манухин вернулся и тоже хлопочет за меня. Узнала также о корниловской истории, которая немного отвлекла от нас внимание матросских масс: они ненавидели всех, и Корнилова, и Керенского, не доверяли Чхеидзе, а рассказывали о качествах Ленина и что он теперь скрывается в Петрограде.
Как-то приезжал из Кронштадта курчавый матрос, делегат-большевик. Матрос Попов привел его ко мне. Он расспрашивал о царской семье и моем заключении, а уходя, сказал: «Ну, мы вас совсем иной представляли».
Ужасно было то, что всякий мог войти к нам помимо караула. Вскоре после пришли человек десять матросов-большевиков, и насколько первый был учтив, настолько грубо ввалились эти с громкими криками: «Показать нам Вырубову!» Я вся похолодела. «Лучше выходить», – сказал мне кто-то. Я открыла дверь камеры, и они все сразу окружили меня. Все были очень возбуждены, я же была спокойна. Стали расспрашивать, и чем больше говорили, тем более становились приветливы. «Так вот вы какая», – говорили они, уходя, протягивали руки и, желая мне скорее освободиться, уверяли, что в подобной обстановке легко заболеть.
Но я не болела. Иногда даже после ужина позволяли выйти подышать воздухом: звездное небо, белый величественный собор через дорогу, который как бы охранял нас от зла; сколько я молилась, глядя на него. Рано становилось темно, было сыро и холодно, и мы грелись у печей в коридоре, читали солдатам вслух рассказы Чехова; приходили слушать и солдаты из караула. Вокруг гауптвахты росли огромные деревья рябины: солдаты влезали на них и приносили рябину, которую мы поджаривали на огне за неимением других лакомств. Кроме матроса К. у нас было еще два комиссара: первый, маленький, толстый солдат-артиллерист, дежурил неохотно, так как был против нашего заключения; он тоже водил меня в церковь и гулять, но не хотел назвать своей фамилии; второй – солдат Дукальский, огромный, энергичный, много говорил, жестикулировал и решал мировые вопросы; впоследствии он стал помощником Шеймана. Его боялись. Он несколько раз спасал нас от караула, произнося длинные речи.
В Петрограде проходил какой-то «Съезд Советов» и ожидалась перемена правительства. В случае ухода Керенского матросы решили нас отпустить. 27 сентября Шейман вернулся из Петрограда, зашел к нам и сказал, что Луначарский и Троцкий приказали освободить заключенных Временного правительства. С Шейманом также говорил доктор Манухин: о том, что сегодня вечером будет закрытое заседание президиума Областного комитета и они предложат вопрос о нашем освобождении; если пройдет, то на днях этот вопрос он поставит на общем собрании, где будут участвовать человек восемьсот из судовых команд, а тем временем он решил лично меня перевести завтра в лазарет. Вечером мы пили чай в дежурной комнате офицеров; позвонил телефон, позвали меня и сказали, что президиум постановил нас отпустить.
День 28 сентября прошел обыкновенно: грязный Степан как всегда принес обед. В шесть часов вечера я сидела с сестрой милосердия, которая ежедневно навещала меня, когда вошли Шейман и Островский. Первый сказал мне одеться и идти за ними, сестре же велел уложить мои вещи и идти на пароход. Все это было делом минуты. Повысыпали из камер мои спутники, он что-то им объяснил, подписал бумагу, которую принесли офицеры, и мы пошли на двор, где стояли два солдата, приехавшие с ним. Мы быстро пошли по дороге, ведущей мимо стройки по направлению к берегу; пока караул успел опомниться, нас уже не было.
У берега