Шрифт:
Закладка:
Неслись как ветер по зеркальной поверхности огромного залива. Чудный закат занимал полнеба, белый собор уходил все дальше и дальше, зажигались первые звезды. Я же все думала, какими только путями Богу угодно вести меня в этот год и через кого только не спасал Он меня от гибели.
Уже стемнело, когда пришли к военной пристани в Гельсингфорсе, прошли так близко мимо эскадры, что я невольно содрогнулась, глядя на грозные разбойничьи корабли. Шейман помог мне идти по длинной деревянной дамбе, солдатам приказал уйти. На берегу стоял мотор, шофер даже не обернулся. Он плохо знал улицы, Шейман – тоже, так что мы долго искали дорогу. У меня кружилась от волнения голова. Везде гуляла публика, горели электрические фонари. Наконец мы очутились в каком-то переулке, у ворот небольшого каменного дома. Пожав руку шоферу, «товарищу Николаю», Шейман отправил Островского за сестрой и вещами. Мы же пошли через двор. Прелестная сестра милосердия, по-видимому, финка, открыла нам дверь, и он передал меня ей, приказав никого не впускать. Она повела меня в санаторий, и я легла спать в большой угловой комнате со стенами, выкрашенными в голубой цвет.
После месяца, что я спала на досках, какое счастье была эта мягкая, чистая кровать и уход прелестной сестры!.. Я провела два дня в этой сказочной обстановке: каким отдохновением было не видеть и не слышать ужасных солдат и матросов!.. Приезжал ко мне врач, финский профессор. 30-го неожиданно приехала моя тетя. Шейман разрешил ей остаться со мной. В пять часов приехал он сам с известием, что вопрос о нас Областным комитетом решен положительно и нас отпускают, так как во главе Петроградского совета встал Троцкий, которому они нас и препровождают. Островского он послал за остальными заключенными, меня же сам привез на вокзал, и человек шесть солдат – «народной охраны» – провели меня до вагона. Поезд тронулся, все были очень веселы, Островский же совсем пьян: все время пел песни. Я сидела между моей тетей и сестрой милосердия, страшно волнуясь, молясь, чтобы ночь скорее прошла.
В девять часов утра мы приехали в Петроград. Шейман провел меня и сестру к извозчикам, и мы поехали в Смольный. Очутились в огромном коридоре, по которому бродили солдаты. Вошли в большую пустую комнату с надписью «Дортуар», где теперь стояли грязные столы. Я была счастлива обнять мою дорогую маму, которая вбежала с другими родственниками. Вскоре пришли Каменев и его жена; поздоровавшись с нами и сказав, что, вероятно, мы голодны, приказали всем принести обед.
Они решили вызвать кого-нибудь из Следственной комиссии по телефону, но никого не могли найти, так как было воскресенье и праздник Покрова (я все время надеялась, что в этот день Божья Матерь защитит нас). Каменев же сказал, что лично отпускает нас на все четыре стороны. Наконец приехал сенатор Соколов в своей черной шапочке, посовещался с ними и сказал, чтобы мы ехали теперь по домам, но завтра в одиннадцать часов утра приехали в Следственную комиссию. Подписал бумагу, что принял нас, и мы были свободны. Мы сердечно поблагодарили Каменевых за их любезное отношение к нам после всех наших мытарств.
На следующий день все газеты были полны нами, правда, о наших переживаниях писали скорее сочувственно. Обед же, которым нас угостили в Смольном, был описан во всевозможных вариантах. Целые статьи были посвящены мне и Каменевой: пошли легенды, которые окончились рассказами, что я заседаю в Смольном, меня там видели «своими» глазами, я катаюсь с Коллонтай и укрываю Троцкого и т. д. Варианты на эту тему – как прежде о Распутине – слыхала повсюду. Так кончилось мое второе заключение: сначала «германская шпионка», потом «контрреволюционерка», а через месяц «большевичка», и вместо Распутина повторялось имя Троцкого.
Не зная, какие новые обвинения меня ожидают, я сперва поехала в Следственную комиссию, где сказали, что дело мое окончено, и велели ехать в Министерство внутренних дел. Вошла в кабинет, где какой-то бритый мужчина начал длинную речь о том, что правительство пока высылку за границу отменяет, но мы будем под надзором милиционеров. Первую неделю нам все же угрожали высылкой в Архангельск, но дорогой доктор Манухин хлопотал за нас, доказывая, что они нас посылают на верную смерть, так как большевики выставили своих комиссаров на все дороги, чтобы следить за отъезжающими.
Около 20 октября стали ожидать беспорядков, и я переехала к скромному, добрейшему морскому врачу и его жене. В это время начался большевистский переворот, стреляли пушки, арестовали Временное правительство, и министров посадили в ту же крепость, где они нас так долго мучили. Самый же главный из них – Керенский – бежал. В городе было жутко, на улицах стреляли, убивали, резали. Доктор приходил по вечерам из своего госпиталя, рассказывал, как приносили им раненых и убитых. Е.В.Сухомлинова скрывалась со мной, но 28 октября я переехала в еще более скромную квартиру к одной бедной знакомой массажистке. Верный Берчик переехал ко мне.
В середине ноября мы нашли маленькую квартиру на шестом этаже Фурштадтской улицы, и я переехала с сестрой милосердия и Берчиком. Жила как отшельница, ходила только иногда в храм. Вид из комнаты был на небо, крыши домов и дальние церкви, и мне казалось, что на время приключения мои окончились.
Вот рассказ моей матери о том, как она хлопотала, чтобы облегчить мою участь, после того как меня заключили в Петропавловскую крепость.
«Узнав о заключении дочери, сейчас же начала хлопотать и через присяжного поверенного Гальперна обратилась к Керенскому. Пошла к нему с мужем; он заставил нас ждать около часу, если не больше. Принял нас чрезвычайно грубо, наговорил массу гадостей, сказал, что Александре Федоровне, Распутину и Вырубовой нужно поставить памятник, так как благодаря им настала революция, а у моей дочери, оказывается, имеется масса бриллиантов от митрополита Питирима, и тому подобный вздор, и окончил тем, что заявил: сделать для меня ничего нельзя. Когда же увидел мужа, то немного смягчился и сказал, что дело они разберут.
Второе посещение было у Переверзева, который заместил