Шрифт:
Закладка:
Из-за конюшен вынеслись и загарцевали конные казаки и четыре офицера. Обступили кругом телегу, закрыли ее живой островерхой стеной своих хвостатых пик.
Комендант опять крикнул пронзительно:
— Приказ помните?
Гаркнуло:
— Так точно!
Фирлятевский опять махнул платком:
— Ну, с богом!
А на горке молодая женщина в сиреневом платье завязывала дрожащими руками зеленые ленты шляпы. Глаза щурились на высокий столб пыли за воротами форпоста. Сердце уже переходило от дроби к мерным, тихим толчкам. К губам вновь притекла их алая кровь, которая не терпит помады. Еще срывался шепот:
— Господи! Какая ж я несчастная, что перенесть пришлось!
Но вечером Вера Андреевна, тихонько смаргивая слезу, уже деловито суетилась, укладывая корзины и баулы, — ее превосходительство собиралась домой.
Отправив жену в город, Качка приказал готовиться к походу.
Ложные поселяне
Кырту не однажды забегала в русскую сторону поселка. Все тревожилась о Степане.
— Нету, нету ишо дружка твово ледяною, — хмуро встречал ее взгляд Сеньча.
— Нету?..
И пропадала ожидающая улыбка смуглого лица.
Айка жалела Кырту.
— Проклятущи вы, быват, мужики. Извелась девка вовсе, с лица спала… А Степан вот привезет сюды женку свою городску, гляди тогда Кырту да слезы утирай.
— Поедет этакая, пяль рот шире, — фыркнул Сеньча. — На городском набалована шибко, вертнет хвостом — и припрется Степка, как черт, в купель маканой… Льзя ли барской девке верить?
Шли дни. В горы никто не вернулся. В поселке начали готовиться к косьбе.
— Плохо дело, робя, — сказал беспокойно Василий, — видно, пропали где товарищи наши…
Сеньча отозвался почти озлобленно:
— Коли сам медведь на облаву идет, ужли ему шкура дорога?
— Их ведь убить могли… Солдатье-то всюду рыщет… А жалко дюже Степку… Парень доброй, для себя не жадной, о людях болящой…
Вечером опять прибежала Кырту.
Черные глаза ее потускнели от слез.
— Степан?
Рудничные ребята уплетали баранью лапшу.
— Кого выглядываешь, девонька баска?
— Поди-тко, присядь сюда…
— Дался те Степка!
— Садись, девка, с нами!
Алтайка глянула было удивленно, вслушавшись в слова. Как услыхала про Степана, вспыхнула и злобно взглянула на хохочущих мужиков:
— Тьфу!.. тьфу!.. Дурак!.. Дурак!..
Один, другой повернулись к сердитой девке. К женскому гневу и непокорству на рудниках не привыкли.
— Ах ты, проклятуща!..
— Погоди, язык-от те пообрежем!..
— Вот брякнем ей сейчас про дружка…
Алтайка сорвала сердце и уже повернулась уходить.
— Стой, девка!
— Ну?
— Знаешь, где Степан-от? За бабой в город поехал, за женой… А ты ему хоть помри… Бабу вот себе привезет…
И рудничные показывали ужимками, как ладно будет Степану с привезенной из города женой.
Алтайка будто вросла в землю, руками сдавила грудь. Потом, не мигая, отвернула от уха звенящую подвеску из медных шариков и ярких бус и подошла ближе. Будто мучимая жаждой, она тихонько облизывала запекшиеся от волнения губы и, пугливо кося глазами, слушала злые, как полынь, вести.
— Ну, что стала? Поди, поди!.. — крикнул кто-то из рудничных.
Алтайка, как безумная, бросилась вверх по тропинке, царапая себе лицо и оглашая горы протяжными стонами.
Подошел Василий и упрекнул озорников:
— Зря вы хорошую девку обидели. Зла от нее никто не видал. Бессовестные вы люди!
Вскоре на рыбалке встретили кержацкие ребята охотников, что птицу возили в форпост «Златоносная речка». Охотники рассказали, что видели своими глазами, как увозили из форпоста беглых.
В поселке это известие встретили по-разному.
Сеньча закряхтел, зло мотая головой.
— Была у Степки заковыка в башке. От книжек это, от их самых… А Марей — связался черт с младенцем… Акимко… Ну, в том давно кровь испортили, с его что возьмешь… Ниче для себя не старался… И все они трое такие.
Ребята из кержаков всегда стояли за Сеньчу, — тоже о хозяйстве готовы денно и нощно печься: так-де и надо было ждать, что эти трое сгибнут.
— Дурачье! Аль вы вовсе без разума? — вдруг вскипел Василий. — Чай, их про нас пытали. Видно, они выдать нас не пожелали, а то бы их не увезли…
— Хы! Сказал тоже. Нас выдать!.. Да таких делов и быть не должно, коли люди с одной земли добро для своей жисти брали.
— Как на кого!
Рудничные, узнав про беду, вспыхнули как порох.
— Не, мы не дураки, тож оставаться.
— Теперя не обманешь.
— Видно, ишо не дошли до вольного места.
— Опять начальством запахло.
— Туда уйдем, где начальства и духом не слыхать.
— Тут нам не доля!
Решив уйти, они стали забирать себе косы, топоры. Наплели себе кошелок и до отказа набили их рыбой вяленой, картошкой, мукой. Налетели к их избушкам Сеньча, ребята из кержаков. Сеньча так и кипел непереносной хозяйской обидой.
— Чо, окаящие, творите? Хозяйство рушите? Тащить вздумали? А? Не дадим!
Молодые кержаки тоже наступали:
— Не дадим!
Рудничные же словно вина выпили. Они замахали косами, вытащили и топоры из-за поясов, бранью и криками встречали миролюбивые уговоры Василия:
— Брось, робя!.. Ей-бо!.. Уж начали жить и будем дале тут…
— Наживесся тут курой во щи… Хо-хо!..
Василию полюбилась красивая кержачка Татьяна.
Услыхав, как она кричала и препиралась — и сам ввязался в ссору.
Вставало солнце, желтое, словно курма — горный цветок с пушистым, как щека ребенка, листом. Заря разгоралась, обливая пронзительным светом взбушевавшийся поселок.
Стояли друг против друга две породы людей: домовитые хозяева и переметный, неспокойный, легкий на подъем рудничный люд.
Уходящих на лучшие вольные места было больше, чем остающихся. Те и другие расстались, добра не вспомнив.
— Зря мы вас приняли, дьяволы.
— Свой хлеб-от ели, хайлы жадные!
— Сами хайлы! Изб добрых после себя не оставили…
— Будете хвастать, так в наследье подпалим ишо…
Большая горластая толпа ушла в горы. Сеньча помрачнел, но к полудню разошелся.
— А бастей так будет, робя! Теперя дружней будем по-нашенски жить. Мышины души, струсили… Не слыхивал я, чтобы с Бухтармы людей ловили. Алтай-хребет, батюшко наш, не допустит сюды незнакомого человека.
И с песнями началась косьба.
Рота дружно взбивала пыль.
За ротой лениво покачивались казацкие пики. Казаки скучали и то и дело прикладывались к флягам у поясов. Солдатам было труднее. Пыль набивалась в рот, в ноздри. Черные треуголки грели солдатские лбы. Офицеры били в скулу, а то и в зубы, если нарушался ранжир.
Молоденький прапорщик, узкогрудый, с сутулой спиной, сосредоточенно-сердито подергивал поводья. Ездил он плохо: дергался, съезжал с седла, и острые его лопатки беспокойно двигались, как крылья еще не окрепшего цыпленка. Прапорщик знал, что ездит никудышно, и злился.
Позади ехало самое большое начальство края, и прапорщику хотелось гарцевать, красуясь на красавце коне. Но лошадь была под стать