Шрифт:
Закладка:
Абрам Соломонович из разных слов С. А. и прошлых мелких событий знал, что С. А. мучится этим, и знал его обиду. Он тоже теперь потупился. Затем сказал с некоторой, как будто бы прежней твердостью: «Хорошо, я позвоню». И С. А., подняв глаза, уже с улыбкой и в самом деле чувствуя так, как говорил, сказал ему: «Нет, если тебе это неприятно, ты этого не делай, отец». Абрам Соломонович положил ему ладонь на руку и слегка сжал, и они промолчали несколько минут.
Но ничего не помогло: во главу поставили старшего в секторе, и С. А. остался подчиненным. Он ужасно волновался, пока решалось все, но и после окончательного уже решения С. А. не стал спокоен. Снова его мучила бессонница. Была новая осень, и, лежа без сна и перебирая обрывки дневных слов, С. А. пробовал тщетно уснуть; ничего не помогало, и тогда он начинал молиться. Но и молитва не давала ему покоя. И ее слова тоже разрывались и принимались кружить в голове, между тем как за окном проступал среди деревьев рассвет, который С. А. чувствовал даже с закрытыми глазами. Иногда ночью, встав, С. А. зажигал свечу перед иконами на стеллаже и после, легши, смотрел на огонь. От этого ему удалось два раза уснуть, и свеча стала ритуалом.
Между тем на работе всё теперь становилось чем дальше, тем хуже. Новый начальник, специалист более в графике, чем в живописи, стал переориентировать сектор. Графику С. А. знал дурно, заниматься ею не хотел, но и не заявлял открыто собственной темы. Интриговал он отчаянно – и тем ниже кланялся новому заведующему, говоря за спиной его уже прямые оскорбления, особенно дома, у себя на кухне. Иначе чем идиотом он его теперь не звал. Но и все же прежнее искреннее уважение продолжало гнездиться в нем, в разрыв со всем, с собственным его настоящим взглядом, так как и оно тоже было настоящим. Ругая начальника, он не лгал, но и, хваля в глаза и даже превознося, не лгал ни капли; напротив, в нем при этом даже стеснялось все внутри от особенного, щекочущего удовольствия хвалить, и голос набирал силу.
С. А. не пытался понять, что происходит у него внутри. Даже простая мысль о раздвоенности, которая всегда витает в воздухе и служит универсальным объяснителем чуть не для всех аномалий духа, не приходила ему на ум. И ему было не до того: два присутственных дня странным образом стали набирать вдруг силу. Теперь С. А. уже с воскресного утра начинал думать о понедельнике и так же и всю среду проводил в предчувствии четверга. Успокаивался он лишь заболев и уйдя на бюллетень: он в последнее время стал часто что-то болеть. Одолевали его простуды, к которым тотчас прицепливалась боль в сердце и кашель; ему ставили астму и велели бросить курить. И все же главный его недуг, бессонница, на время болезни оставлял его. По утрам С. А. чувствовал легкость в голове и радость от мысли, что день начавшийся принадлежит ему.
Кроме того, дома у С. А. было все хорошо в сравнении с работой. После рождения сына, которому было дано имя Виталий (нейтральное в национальном смысле и еще подкрепленное русским отчеством), равнодушные отношения между С. А. и его женой стали теплеть. И, что было еще важнее, теперь С. А. чувствовал, что и отец его стал ему ближе. Он боялся, что многим обидел уже отца и не вовсе прав перед ним, особенно после крещения. Но Абрам Соломонович тогда же вскоре привез С. А. большой бронзовый вычеканенный крест, оставшийся от матери, и отдал его на полку с иконами. И чем старше становился внук, тем чаще приезжал Абрам Соломонович к сыну. Он пристально и молча выслушивал те служебные обиды, на которые жаловался С. А. у себя на кухне, и тут тоже чувствовал С. А., что отец не противится больше его словам.
В последнее время С. А. снова принялся читать, уже без мысли найти решение вопросам, а лишь для удовольствия, следуя настроению. Абрам Соломонович в течение этих лет читал мало, но постоянно и не так, как С. А.: он строго отбирал книги и прочитывал их с медлительным вниманием. Теперь, последние года два, он читал Толстого – романы и поздние статьи. Утомляясь переездом от своей квартиры до квартиры С. А., он стал чаще оставаться ночевать у сына и иногда задерживался и на несколько дней. С. А. это было приятно. Снова, как прежде, Абрам Соломонович выходил утром на кухню к чаю, иногда в халате или в майке. Его тело все еще сохраняло видимость силы и подвижности, и только лицо, старчески-одутловатое, утратив тонкость черт, сделалось невыразительно, словно угасло.
Иногда, тоже как прежде, Абрам Соломонович принимался говорить, только тише и сдержанней и уже не касаясь намеренно себя или других. Он говорил, что люди придают слишком мало значения обыкновенным вещам. Бывают привычки, общие для всех, например – семья; о ней почти не думают или думают между прочим, как о чем-нибудь очевидном, а между тем не видят ее смысла. Может быть, и прав был Уайльд, говорил Абрам Соломонович, считая, что семья, брак убивают индивидуальность. Человек действительно растворяется в своей жене и своих детях. Это так, но зато семья враждебна его самости, его ячеству. Она его вынуждает видеть, что не он один на свете и не весь свет для него. Если бы не семья, то и все общество было бы войною всех против всех, однако нельзя всю жизнь только лишь воевать. Помимо войны необходим мир, нужно уметь любить других и самому жить в любви. Кроме семьи, этому негде научиться. И, может быть, у нас, в России, семья еще особенно важна.
У нас, русских, продолжал он думать и говорить (он теперь думал так), есть эта черта отношения к своему как своему, родному: у нас никого не исключают до конца из этого круга родственности и даже жестокость у нас семейная. У нас нет прав, все наши законы – фикция в сравнении с этим чувством семейной тоже справедливости. У нас всё еще наказывают и прощают, а не казнят или милуют. У нас поэтому нельзя ни в чем создать и администрацию: официальная видимость тотчас подменяется какой-то домашней, свойской сутью…
– Конечно, от этого злоупотребления, – заключал он печально. – Но бороться с этим нельзя, это все равно что с собственной душой. Может быть, мы дики… и потому-то и важна семья: она все заменяет и заменит.
Он уставал и останавливался, а С. А., слушая его, кивал уважительно или иногда, слегка, тоже очень уважительно, спорил. Но в общем, даже не вникая глубоко в смысл слов, С. А. был согласен с Абрамом Соломоновичем, с его тоном и с тем общим ласковым чувством, которое заключалось в его словах. Старая ненависть к нему еще обостряла теперь ощущение любви в С. А., и он явственно видел, как смыкаются воедино в его душе две части, спрятанные им в понятие «отец».
Но бюллетень закрывался, Абрам Соломонович уезжал к себе, и снова начинались беспокойства для С. А. Он снова интриговал, снова мучился бессонницей, и опять летели годы незаметно, тем незаметней, чем трудней доставалась С. А. жизнь.
Он написал большую статью, посвященную советской графике послевоенных лет. В ночь перед обсуждением он не спал вовсе. Обсуждение на секторе составляло форму приема к печати, и именно здесь, в этом звене, обретали официальный вес все личные секторские отношения. С. А. боялся, что его провалят. «Но почему же, господи, – думал он лежа, – почему мы ссоримся? Почему вечно какие-то глупые недовольства друг другом, когда каждый из нас и так… обречен? – это выговорилось в нем словно само собой. Он вспомнил о вечной пропасти под ногами. – Это гнусно, – стал думать дальше С. А., – это подталкивание к краю, с деловым видом, без жалости. Или даже с жалостью. Почему нельзя… не подталкивать?» О собственных интригах он тут позабыл. На кухне с утра он был