Шрифт:
Закладка:
За прошедший месяц работы главным управляющим Алек не написал ни одного слова – слишком его завалило бухгалтерскими книгами, заказами на поставку и недовольством сотрудников, чтобы отпустить свои мысли на свободу, как он делал, сидя на лестнице и наблюдая за покупателями или бездумно следя за Вивьен. Вообще-то, Алек почти всегда писал о Вивьен или женщинах с ее неподражаемыми качествами. Литературный результат заключался в серии героинь, довольно схожих в своей раздражительности и смелости, которые легко бы устроились в романе Томаса Гарди или Генри Джеймса. Удаление от Вивьен, когда он привык к близости, ничуть не помогало воображению.
Алеку и так хватало забот о силе его разума в этом отношении. Все, о чем он писал, каждый персонаж как будто оказывался версией того, что было прежде. Его сильнейший импульс к тому, чтобы писать, все так же рос из самой возможности публикации. Закупая книги для Отдела художественной литературы, он остро понимал, какие темы более всего привлекали разборчивого редактора или обычного покупателя. Как писатель, страшащийся ограниченности собственного воображения, он чаще всего опирался на эти существующие идеи.
Внешний мир мог пробуждать сравнения и амбиции в его мозгу, но доступ к его скрытым разделам – подавленным другим мирам – ускользал от него. Во время недавнего литературного обеда продуктивная Дафна Дюморье поделилась тем, как к ней приходили многочисленные идеи, и Алек только глубже погрузился в уныние. Он умело обращался с языком и часто замечал за собой, что, читая, переписывает фразы за автором. У него не было проблем с критичностью, как любила отмечать сама Вивьен. Но идеи никогда не будили его, не настигали в ванной и не требовали записать их на сигаретных пачках или обертках ирисок, добытых из портфеля или переднего кармана пиджака.
В результате в комоде его квартиры теперь лежали три незаконченные рукописи, вдобавок к нынешнему наполовину написанному роману на белом в крапинку пластиковом столе перед ним. Алек носил тяжесть ста страниц с собой в кожаном портфеле с монограммой. Он с самого начала шел четко по плану, только чтобы обнаружить, что исполнение самой истории трещало по швам. Он методично переписывал фразы, менял точки зрения, переставлял сцены и пробовал все возможные техники, чтобы текст отвечал высоким литературным стандартам, которые он себе установил. Ранний отзыв от друга отца, редактора в «Секер и Варбург», не обнадеживал: «Проза отредактирована до полного обескровливания; три любовных интереса нашего героя особенно нуждаются в разграничении друг от друга».
Алек уставился из окна кафе на проходящее мимо море серой шерсти и грязно-коричневого твида. Кроме насыщенных зимних тонов пальто клеш богатых дам, большинство было укутано в унылые цвета, бесшовно сливающиеся с пасмурным небом. Алек подумал о привычке Вивьен носить черный вместо более ярких, женственных цветов, и как ярко и привлекательно он смотрелся на ней. Он вернулся мыслями к маленьким баночкам румян и карандашам для глаз, разбросанным по поверхности комода в ее спальне. Хотя нормирование подходило к концу и макияж стал более доступным, большинство женщин все равно придерживались простого комплекта из туши для ресниц и победно-красной помады, на котором продержались всю войну. Но не Вивьен. У нее была почти сверхъестественная интуиция, благодаря которой она держалась на шаг впереди современной моды. С острыми стрелками, драматичными бровями и черными обтягивающими свитерами она выделялась всеми возможными способами.
Одна сила ее личности захватывала мысли Алека и тем самым его тексты. Он не закончил с ней, хоть она, казалось, закончила с ним. Он писал, чтобы понять ее и тем самым лучше оправдать себя. Он был достаточно уверенным в себе и привилегированным, чтобы не понимать, что он был единственным в мире читателем, которого будет волновать эта тема. Не в состоянии сойти с тропы, когда он писал, обвенчанный с собственным пониманием важности, Алек продолжал создавать работу, интересную аудитории из одного человека.
Вивьен писала ни для кого – даже, строго говоря, не для себя. Этот воскресный вечер застал ее в холодной квартирке в Хакни, свернувшейся калачиком на потрепанном антикварном французском диванчике с изогнутыми ножками из красного дерева, который она купила на Бродвей-маркете вверх по дороге. Недостаточно длинный, чтобы вытянуться на нем во весь рост, диванчик стоял под окном, через которое она наслаждалась видом красной кирпичной стены соседнего здания.
Вивьен не волновало отсутствие вида. Когда она писала, она уходила в мир либо настолько отделенный от ее собственного разума, либо настолько глубоко спрятанный в нем, что все, что она там встречала, было бесконечно новым, увлекательным и удивительным. Даже мощное самоощущение не могло сравниться с удивительным ощущением, что писала она по чьей-то чужой указке. Это было не вполне автоматическое письмо, которое Гертруда Стайн примечательно изучала в Гарварде под руководством брата-психолога Генри Джеймса, но что-то ужасно близкое к нему.
В отличие от Алека, у Вивьен не было плана. Она просто садилась и писала, потому что не могла сдерживать себя: в этом для нее была величайшая радость. Она, так же как Алек, была виновна в неспособности угодить аудитории, но по совершенно другой причине. Ей не нужно было писать, чтобы понять себя – ее всем известная интуиция рождалась из осознания собственных эмоций, сдерживаемого только неспособностью спрятать их. Вивьен жила рядом со своими чувствами – а в детстве вынуждена была справляться с чувствами матери, – и это позволяло ей быстро определять эмоциональный источник собственного поведения.
Вместо этого Вивьен писала, чтобы поспевать за талантом, который вырос втайне и без поддержки внешнего мира. Она потеряла мужчину, которого любила, с ней дурно обошелся единственный другой, которому она позволила приблизиться, и годы в качестве продавщицы притушили большую часть ее воли – но талант был чем-то, что никто не мог забрать.
Что собственное эго Вивьен не позволяло ей увидеть, так это нужду в структуре. Она писала без пункта назначения, и это было видно. Она сидела в своей квартире воскресным вечером, позволяя мыслям течь без рамок, и персонажи и события оживали перед ее глазами, будто на сцене или через кинокамеру. Она едва поспевала писать. Она писала спешно из страха, что сам ее дар может иссохнуть, хоть этого никогда не происходило. Вместо этого он каждый раз встречал ее на странице, такой же бесстрашный и живой, как она сама. И