Шрифт:
Закладка:
Николай посылал «уговаривать» декабристов разных людей. Дошла очередь и до Михаила Павловича. К этому времени к Московскому полку, выстроившемуся в каре (это важно!), присоединились лейб-гренадеры и гвардейский морской экипаж, что увеличило силы восставших более чем вчетверо. Морской экипаж не влился в каре, а построился отдельно – «колонной к атаке». Трусливый Михаил, как справедливо пишет М. В. Нечкина, «обращался не к каре, с которым только что вел переговоры митрополит, а к матросам» (об этом пишут в воспоминаниях и Михаил, и Николай), «хотя, конечно, ему, как шефу Московского полка, надлежало бы проехать дальше – к московцам». По свидетельству А. Бестужева, речи Михаила заглушались говором восставших солдат, а Бутенев уверял, что Михаил Павлович вообще не подъезжал к восставшим и никаких переговоров не вел. Появись Михаил перед московцами, которых декабристы уверяли в том, что он арестован в Варшаве, обратись он к «своему» полку, и еще неизвестно, чем бы все кончилось… У Эйдельмана с удивлением читаем, что, во-первых, Михаил приехал «уговаривать» до митрополита Серафима (на самом деле – сразу после него), а во-вторых, он «подъехал к нашему каре» (на самом деле – не был у каре!).
Таких «мелочей» в книге Эйдельмана тьма (какую такую художественную функцию они выполняют?). О крупных, концептуальных, вещах я написал в статье. Все это вместе и побудило написать: «Все смешалось, сместилось, передвинулось, факты и лица приобрели уже некий условный характер, и из них, похоже, лепили какую-то совсем иную, новую, реальность». Эйдельман считает эти слова «не упреком, а комплиментом», что ж, дело его. Но, может быть, ему удастся объяснить, почему декабристы у него говорят порой на совершенно «урловом» жаргоне («скостили» и проч.), а Пущин цитирует Шекспира («Нет повести печальнее на свете…») по переводу, который в то время еще не был написан? Конечно, вместо ответа он может повторить все то же: «надо быть верным законам, которые сам автор… себе назначил, над собою признал». Или еще раз заявить: «то, что для автора статьи безусловно плохо, на самом деле бывает и прекрасным».
Н. Эйдельман увидел в моей статье «личности» (см. последний абзац его статьи). Он не пожелал заметить, что дань его таланту в ней все же отдается: он и «автор многих исследований о декабристской эпохе, каждая книга которого встречается читателем с неизменным интересом», и «признанный знаток эпохи и автор ряда пушкиноведческих открытий», и «талантливый и заслуженно популярный автор»… Не заметить этого в статье – значит допустить явную передержку.
Впрочем, что касается передержек, то их в статье Эйдельмана предостаточно. Он, например, пишет: «Мне крайне любопытно (в каком-то смысле и лестно), что бóльшую часть фактов, „уличающих“ романиста, критик взял из моих же сочинений (в основном из строго документальной книги „Пушкин и декабристы“)…» На самом деле из сочинений Эйдельмана был взят лишь один «уличающий» факт: а именно процитированное мной письмо Пущина Оболенскому. Письмо это хранится в Пушкинском доме (ф. 606, № 18, л. 142) и действительно частично приведено в книге Эйдельмана «Пушкин и декабристы», на что я честно и сослался. Остальные «уличающие» факты взяты из опубликованной переписки декабристов, из писем Пущина и его «Записок о Пушкине», из сообщений Житомирской в Записках рукописного отдела Библиотеки им. Ленина, из работ Нечкиной и т. д. По письмам Пущина легко устанавливается, например, что в сентябре – октябре 1858 г. он совершал вояж, как я пишу, «в Тулу, Калугу и Петербург, посещая обосновавшихся там „прощенных“ декабристов». Об этом вояже пишет и Эйдельман («Пушкин и декабристы»), да только порядок посещения Пущиным этих городов напутал: у него тот сначала отправляется в Калугу. О каком же «использовании» сочинений Эйдельмана идет речь?
Статья Эйдельмана может показаться убедительной и заслуживающей сочувствия только несведущему, не знакомому с существом вопроса читателю. Поэтому мне кажется полезным довести – в той или иной форме – до сведения такого читателя не только аргументы Эйдельмана, но и мои возражения ему.
А. Мальгин[354].
В целом ответ Мальгина, за небольшим исключением, касается именно жанра. Современники же были тогда на стороне Эйдельмана:
…иные события при воссоздании судьбы могут и преобразиться в соответствии с авторским замыслом, невзирая на протесты А. Мальгина. Со всякими «можно» и «нельзя» в литературной критике вообще лучше не торопиться, полезнее семь раз отмерить, сообразуясь не с одной книгой, но с укоренившейся практикой, с обилием прецедентов писательских удач. <…> Уверять, будто включение в текст персонажа с вымышленной фамилией лишает книгу принадлежности к документальной прозе, неразумно. Такие персонажи присутствуют и в исторических романах, и в биографических повестях, и в очерках, и в репортажах, и в эссе. Даже в мемуарах мелькают фигуры с измененными именами…[355]
Рассуждения Эйдельмана в области теории литературы также показались далекими от истины:
Но когда Эйдельман, отвечая А. Мальгину, отрицает разницу между документально-художественным повествованием и романом, в каноническом понимании, настаивает на праве, сообразуясь с законами, принятыми над собой авторами, творить «новую реальность», он впадает в другую крайность. В исторической романистике действуют законы, не зависящие от авторских желаний, целей, именно они прежде всего определяют новую реальность, которая по сути является восстановлением реальности, некогда отлившейся в определенные жизненные формы[356].
Однако Мальгин, как можно видеть по его письму Селивановой, в целом хотя и настаивает на жанровых и фактических несоответствиях, считает эти аргументы не столь сильными в борьбе с таким противником, как Эйдельман. И он идет дальше: выходит за рамки собственно литературы и отступлений от исторической правды, пытаясь выдвигать тяжкие обвинения уже этического свойства. Речь идет о пассаже, что-де «может быть, ему удастся объяснить, почему декабристы у него говорят порой на совершенно „урловом“ жаргоне („скостили“ и проч.)».
Конечно, порой герои Эйдельмана, общаясь между собой, не всегда употребляют исключительно высокий штиль, но уж точно даже близко не могут подойти к тому, что знаток языка А. Мальгин называет «урловым» жаргоном. Да и само слово «урловой», взятое из русского арго, подчеркнуто нелитературное даже в кавычках, режет глаз на фоне остальных претензий критика. Особенно это удивительно потому, что слово «скостить», может быть, и имело в той среде, где обращаются знатоки «урлового» жаргона, какое-то значение, но для русского языка XIX века это всего лишь глагол, хотя бы и просторечный, но общеупотребительный (несов. «скащивать»): в 1858 году Отделение русского языка и словесности Академии наук не постеснялось внести его в «Дополнение