Шрифт:
Закладка:
Сказать по правде, и самого Вонсовича кормила Анна, а потому причин для беспокойства не было. До последнего времени. Ведь ее старое, несчастное увлечение явилось в Варшаву в свите русского царя. Собственной персоной.
Впервые она увидела его именно в Яблонне. Анна не встречала императорскую чету, но ночью приехала посмотреть на свое оскверненное чудо. Когда вся свита спала, он гулял по саду. Проходил под аркадами цветущих деревьев, вдыхал запах. Смотрел на ясное, без туч небо. Пусть полюбуется, как должны жить люди! Ему-то в Петербурге не каждый день показывают, что над головой – голубое или иссине-черное. Там всегда свинец. Всегда олово. И холод, мелкий дождь, изморось, исключая те дни, когда лед и ветер. Так пусть смотрит!
Анна не подошла. Хотя разглядывала его всласть. Постарел. Огрузнел. Оплешивел. Но не критично. Вонсович, например, в большей степени. Однако прожитые годы не щадят. Графиня прижала руки к щекам. Неужели и она? Узнают ли ее теперь?
Шурка поднялся на цыпочках, преклонил к себе цветущую ветку и длинным носом уткнулся в белую сердцевину цветка. Все тот же. Романтичен до одури. Вот почему они прежде понимали друг друга с полуслова! Жаль, ах как жаль! У него было такое тихое, человеческое выражение лица, что Анне захотелось приблизиться. Но она сдержалась. Так и уехала, не поговорив.
Теперь жалела. Жизнь коротка, и легко вообразить, как бы они вспомнили старое в ночном бескрайнем саду, где не унимались еще майские соловьи. Темнота скрыла бы ее возраст. Да и его, смежив веки, графине так легко было представить прежним…
Просмущалась. Глупство!
В результате они встретились на официальном приеме, в залитой светом тысяч свечей зале, где каждый предстал в обжигающей правде своих лет и закованный в броню светского высокомерия. Он держал нос выше дверной притолоки. Она явилась гордая, как крепость, сданная врагу, но еще не подписавшая капитуляции.
* * *
Анна вступила в зал об руки с двумя сыновьями. Дочь Натали теперь вел Роман Сангушко, и эта пара как боевой арьергард следовала сзади, в фарватере графини.
Ясновельможная графиня окинула пространство гордым взглядом и увидела мужчину своего разочарования в трудной ситуации. Его домогалась какая-то дама, с виду весьма привлекательная, а он, судя по выражению лица, не знал, как от нее отделаться.
Александра Христофоровича атаковала графиня Апраксина[80], урожденная Толстая, дочь его отца-командира Петра Александровича, ныне генерал-губернатора столицы. Гофмейстерина, прибывшая на коронацию, в знак особой милости августейшей четы к ее семейству. Старая зазноба, когда-то в юности исповедовавшаяся ему в пылкой страсти и получившая от немолодого уже, израненного генерала решительный отказ.
Шурка до сих пор помнил свои слова и, что греха таить, гордился ими: «Вам едва шестнадцать. Мне тридцать четыре. Вы только вступаете в свет. Я должен вскоре покинуть его увеселения. Что вы станете делать с мужем-стариком, едва не калекой?»
«Мне все равно, я люблю вас».
«Это вам сейчас так кажется, а через год брака вы начнете кусать локти. Из уважения к вашему семейству, из благодарности вашему отцу я вынужден отказаться. Хотя, помните, вы прелестны, и, я уверен, найдете свое истинное счастье».
Истинным счастьем стал генерал-майор Апраксин, за которого Толстой с немалыми трудами спихнул дочку. Видно, брак оказался не так сладок, как она воображала, потому что теперь преследования продолжались. Шурке оставалось только поздравить себя с тем, что в свое время он не попал на удочку: молодая жена – вовсе не такое утешение, как многие думают.
Был званый вечер, за ним ужин, который в Круликарне давал цесаревич Константин в честь своего августейшего брата. Одна тонкость: если бы великий князь принимал в Бельведере, где жил сам, или даже в Саксонском дворце, официальной, деловой резиденции, его поступок не вызывал бы ненужных толков. Но цесаревич устраивал прием в королевском замке, где пометил императора, будто подчеркивал, что брат, хоть и коронуется, хозяином все равно остается он, Константин, – монарх без венца.
Сперва Александру Христофоровичу показалось, что великий князь демонстрирует силу русским, приехавшим с императором. Но, обведя глазами зал, он вдруг понял: «Не в нас дело!» На лицах собравшихся поляков изображалось слабо прикрытое улыбками недовольство. И обращено оно, против чаяния, было не на государя, а на его не к добру застрявшего здесь братца. Константина прямо-таки видеть не могли. При его словах опускали глаза или отворачивались. Грозного взгляда избегали. Даже самого облика цесаревича – грузного и косматого – брезговали. Ну не нравился он им!
В отличие, кстати, от молодого государя – высокого, красивого, галантно ухаживавшего за супругой и не забывавшего лишний раз улыбнуться дамам. А маленький наследник, кроткий и серьезный, с лицом ангела, тот и подавно всех очаровал. Между ним и отцом при всей официальности даже в движениях сквозила такая короткость, какая бывает только между людьми в семье, много времени проводящими вместе. Она не оскорбляла приличий, но замечалась и нравилась.
Бенкендорф поднял плечи и выпятил грудь: нас любят. А Константина нет. До него доходили неумолчные жалобы на самовластье цесаревича. Что хочу, то и ворочу. А хочу то, что моей правой ноге вздумается. И это в конституционном краю! Наместник больше своим, варшавским, чем приезжим, хотел показать, кто в доме хозяин. Мол, царь уедет, а я останусь – не спешите жаловаться. «Вот кто нам тут больше всех вредит!» – с раздражением подумал Александр Христофорович.
В начале ужина цесаревич даже привычно хотел пройти во главу стола, пропустив перед собой нежную княгиню Лович и побочного сына Павла[81] в кирасирском мундире. Вошедшее в зал августейшее семейство тоже двигалось к тем же местам. Им-то грех задумываться. Все, кто заметил происходящее, затихли, ожидая недоразумения, взаимных извинений, поклонов. Очередной неловкости, как на мосту.
К счастью, Константин вовремя запнулся. Притормозил. Александр Христофорович мог бы поклясться, что видит, как в его толстой, плотно остриженной голове – совсем седой стал, а был-то рыжий, как братья, – ворочаются жернова мыслей. Напоказ. Разыгрывает тугодума. А сам скор и на соленую шутку, и на двусмысленность, и на каламбур. Отчего же теперь показывает, будто его волосы приподнимаются торчком, будто еж под листьями? Заранее все спланировал? Как рванется к привычным креслам, остановится, смиренно вздохнет и поплетется на места пониже?
Неужели чтобы понаблюдать за реакцией подданных? Из-под кустистых седых бровей зыркнул и притушил угольки глаз – огонь ушел внутрь, но в любую минуту, помните, в любую минуту… «А он боится!» – поразился Александр Христофорович. Боится, что до братских рук дойдут жалобы. И при этом великий князь не уймется, даже если строго-настрого приказать. Потому что ему, Константину, так любо. И еще потому, что цесаревич не собирается облегчать молодому императору задачу в Варшаве, как не стал облегчать ее когда-то в Петербурге. Там Никс справился. Не без крови, конечно. Справится и тут. Но сколько ее прольется в чужой, так и не ставшей русской, стране? Среди искони враждебного нам народа? Бог весть.
Чувствуя злость, Бенкендорф пружинистой походкой прошел к своему месту. Сегодня он надел общевойсковой генеральский мундир, чтобы великий князь, не дай бог, не прицепился. Он был все еще раздражен, когда увидел, что за дама села визави с ним.
Софи Толстая, пардон, Апраксина.