Шрифт:
Закладка:
До самой середины октября жирная благодатная земля долины испускает жар, будто истекая горячим, душистым потом. В полуденный зной пастбища и луга дремлют, окутанные испарениями. Кажется, что листва гранатов и грецких орехов дребезжит, что все чуть расплывается в полуденной плавящейся дымке. Или это с непривычки у Дины во сне кружится голова. И все звенит. И все стрекочет. Но одновременно, на заднем плане, ширится насупленное молчание гор. Их могучая каменная тишина.
После того как подвесного моста не стало, все сбилось, все безвозвратно изменилось в этих местах. С той поры добраться в Тот поселок можно только по канату, натянутому над ущельем между вершинами гор-сестер. Вот почему за эти годы почти все жители Того поселка, включая высушенных временем старух, беременных цыганочек, хромых ветеранов войны и совсем маленьких неугомонных детей, вынуждены учиться ходить по канату. Ведь теперь канат – их единственная дорога, по которой приходится ходить каждый день.
Рано утром тишина предгорий полнится стрекотом цикад. Прохлада предгорий медленно наливается жаром. Покидающие поселок канатоходцы чуть соскальзывают вниз, невозмутимо удерживая на головах картонные коробки с ягодами и фруктами, корзины с лепешками, школьные ранцы, охотничьи рюкзаки, посылки родным в дальние края, свертки с формой железнодорожников, поваров и ремонтных рабочих. Они движутся медленно и смиренно, на почтительном расстоянии друг от друга, ни на что не обращая внимания, ни к чему не прислушиваясь. Это их ежедневное испытание, молчаливый разговор со смертью. Двенадцать с половиной минут медленного, не прекращающегося ни на миг движения по канату.
Ветер приносит запахи, будто листая страницы. Сначала ила горной реки. Потом – меда цветущих садов долины, горечи увядающих цветов долины, шерсти коз. А потом уж навоза, курятника, пыли, воска, опавших на землю персиков, разогретой солнцем пыльной листвы. Шаг. Еще один. И еще. Даже если сомневаешься, если трусишь, если невмоготу от жизни такой, ноги не должны выдать настроения, шаг не может сбиться, он обязан быть твердым, исполненным намерения преодолеть этот путь, дойти до соседней вершины, донести туда ношу. Тогда можно будет немного посидеть на корточках. Выкурить папиросу. Поболтать с соседом. Скинуть мятые канатные ботинки, постоять босиком на сырой траве, а потом наконец заключить затекшие ноги в лаковые туфельки на каблучке.
Почти все жители поселка возвращаются назад поздно вечером, в назревающей прохладе, окутывающей голубоватым светом соломенные и черепичные крыши дальних селений. И канатоходцы медленно движутся над ущельем, домой. Назад приходится идти чуть вверх. Вдоль подошвы канатных ботинок из овечьей кожи проходит желоб. Утром его протирают тряпкой, чтобы уменьшить трение и чуть скользить, ускоряя и облегчая путь. Вечером желоб ботинок натирают песком, чтобы поменьше скользить, когда движешься вверх по канату. Вечером к опасностям каната прибавляется накопившаяся за день усталость. В душе канатоходца медленно оседает муть пережитых улыбок, ошибок и тревог. Вечером надо победить все пережитое, не вглядываться внутрь, не вслушиваться в выдавшиеся за день ссоры и шепот. Только идти, только смотреть перед собой, чуть разведя руки в стороны, с корзиной на голове или со свертком, в котором газеты, сыр и теплый хлеб на ужин.
Иногда случается в Том поселке – восторженный юноша, накануне вечером впервые в жизни оступившийся на канате или скрывающий безответную свою любовь, вдруг заболевает тоской по далекому городу, к которому через поля, через чащи вьется скоростная автотрасса, освещенная по ночам голубыми и сиреневыми фонарями. Поддается тоске по незнакомому и чужому городу, затянутому в прохладные шали туманов, над которым в начале декабря мерцают кружевные снежинки, а на улочках пахнет корицей разрумяненных булок с теплыми родинками изюма.
Озадаченная мать принимается умывать сына по утрам ледяной водой из колодца, подозревая порчу или ворожбу, но надеясь их перебороть и отвадить. «Будто подменили мне парня», – сварливо бормочет она и горестно качает головой вослед своему «недотепе». Отец под любым предлогом обзывает сына «оболтусом», с нарастающим раздражением читая в его глазах крепнущую день ото дня даль. Старший брат на каждом шагу подгоняет «малого» и отвешивает ему шутливые подзатыльники за ужином. Но не проходит, а лишь ширится в груди юноши сизая злая тоска, заволакивающая взгляд, иссушающая тело, лишающая сна, с каждым днем все сильнее отрешающая от всего вокруг.
Иногда случается в Том поселке весной, когда лепестки отцветающих вишен осыпаются на каменную брусчатку теплым горьковатым снегопадом: вдруг счастливый с виду мужчина начинает грезить о незнакомом, далеком, ни разу не виденном им воочию море. И он мечется по поселку, норовя убежать, укрыться от этой беды. Не находит покоя на уютной кухоньке школьного друга, где раньше добродушно качал на колене его годовалого сына, не находит себе места в полутемной чайной, где любил посидеть часок-другой, развалившись на низком диване. Томится в доме жены. Скучает в хибарке старика-отца. Даже в веселом доме, где живут три вдовы, страдает и мается такой человек. Как будто он не совсем здесь, а наполовину отчалил, вырвался и сбежал куда-то далеко-далеко. Только и говорит что об этом море, которое ни разу не видел своими глазами. Только и жалуется всем подряд, как же он устал жить здесь. Сорвавшись, кричит старику-отцу, что видеть больше не может прилепившиеся на скалах лачуги, пыльные горбатые переулки, пахнущие помоями, гниющими фруктами, мочой и тиной, на которых вечно вьются стаи мух и бегают чумазые босые мальчишки. Хлестко, будто пощечиной, заявляет жене, что больше не в силах переносить ее снующих под ногами цыплят. Ленивых кошек, вылизывающих свои животы в тени балконов. И закутанных в синие одеяния болтливых старух, каждый день перемывающих кости всем подряд. Но особенно громко, при любой возможности, голосит такой человек, как же ему опротивел канат. Проклятый канат. Чертов канат. Утром канат. И канат вечером. Канат, по которому бежишь, чтобы не опоздать на работу. По которому несешься, чтобы поспеть на поезд. По которому летишь на воскресный рынок, за почтой, за газетами, за туалетной бумагой. Чертов канат, по которому ковыляешь назад в сумерках, чтобы застать хоть середину полуфинала: телевизор снова будет каждые три минуты отключаться, слепить косыми помехами, заглатывать все выдающиеся подачи и все голы.
Случается, хоть раз в жизни любой житель Того поселка вдруг понимает, что больше не привязан к этим местам. Признается себе, что больше всего на свете хочет отсюда уехать. Сбежать куда подальше. Попытать счастья в дали долины, где по ощущениям и предчувствиям должен шуметь и дымить в огромной бетонной воронке большой город, лишенный канатных