Шрифт:
Закладка:
Счастливый человек. Я не только не была уверена, все ли мне ясно в моей работе – я порой была убеждена, что мне ничего не ясно, что надо двигаться наугад, почти вслепую, и неизвестно сколько времени. Но Ферди вряд ли понял бы меня, даже в этом.
***
Ферди, которому в своей работе было все абсолютно ясно, приехал в Москву полгода назад, представителем французского филиала одной компании, которая в списке консультантов и гуру на рынке мобильных телефонов шла первой по алфавиту и по обороту капитала.
– Зачем вам переводчик? – робко выдала я то, что жгло мне сердце.
– Но ведь на ужине будет двадцать человек, – сказал Ферди, взглянув на меня, как на ребенка, который еще не учил таблицу умножения. – Два стола. Кричать или бегать от одного стола к другому… зачем это. А вдвоем мы отлично справимся. Правда?
Больше из его рассказа я не поняла ничего – да нам и не важно было, ведь, главное, французское меню в моем переводе его румяные клиенты приняли на «ура», и где-то между грушей и рокфором мы подняли тост за сотрудничество, а тосты, как известно, переводить легко и приятно.
***
Нам и не важно было, да. А вот главное было несколько другим. А вот главное было, если честно…
***
Он написал мне тем вечером письмо, которое уже не касалось ни перевода, ни консалтинга, ни делового общения. Письмо было мгновенно доставлено мне в виде аттачмента в формате Word, и не успела я опомниться, как мы очень размашисто и часто стали друг другу писать.
Электронная почта превосходила по скорости все известные мне ранее формы эпистолярной игры. Помню, когда Ферди сообщил, что купчая на дом оформлена и все готово, я, переезжая, перенесла всю эту блажь с компьютера на чистый CD.
В цифровом формате она не заняла и десятой части тоненького диска, который чуть позже детские руки подхватили и повесили на шерстяной ниточке в числе других, ненужных и ярких вещей на старое миндальное дерево, когда пришло время украсить сад к Рождеству и распугать птиц.
…Если перевести все это в бумагу – будут же кипы писем, просто зарыться с головой… Где же они, в каком виртуальном пространстве, дрожащие ноли и единицы, крестики-нолики, бинарная клинопись – не изгнанные из бытия, но и не существующие в нем?
Радужный блик на зеркальной изнанке диска напомнил мне чувство, с которым я отправляла когда-то другое письмо. И еще одно, и еще… А они – бумажные, косогорские, в каком краю потерялись? До сих пор жаль мне сухие цветы, которые я могла бы послать тебе, и свежие книги, чуть влажноватые от типографской краски и клея, и елочные игрушки, и зернышки новогоднего апельсина… Все то материальное, над которым не властна смерть, все, что видят потом в притихшем музейном зале, около летописи фараонов под стеклом – ячменный жемчуг в глиняном горшке, окаменевший инжир, россыпь полбы около кошачьего саркофага.
Все яблоки, все золотые шары. Как сладко пах сургуч в почтовом отделении. Как замирало сердце, когда толстая тетя бухала печать на квиточек с номером и выдавала уведомление, что непременно дойдет, к нему, в Москву, в обветренные ладони. Внутри конверта, между эфемерных тетрадных страниц иногда таилось что-то весомое: брелок, открытка, монетка на цепочке. В этом смысле эпоха почты была гораздо эффективнее, но как медленно ворочалась она, какие громоздкие у нее были рычаги и колеса…
24
Не помню день, когда Ферди сказал мне «ты». Или написал? Помню день, когда он стал для меня – ты. Да, этот день я хорошо помню.
***
Тридцать первого декабря, мимоходом, как мне представлялось, мы пересеклись с ним на Рождественском бульваре. У меня там было еще одно дело, тяжелый пакет с готовыми брошюрами оттягивал мне руки, я торопилась. На пороге типографии мобильник заговорил со мной голосом Ферди и предложил встречу на авось – а я любила такие встречи, и сказала, давай, радость моя, само собой, попробуем встретиться – я закину брошюрки в ресторан, а ты подползай туда, такое славное место, и музыка хорошая, так что посидим полчасика, они нам накроют столик у пианино. На входе табличка «закрыто на спецобслуживание», но ты не пугайся, звони смело, ты со мной.
Наступающий новый год ни Ферди, ни меня ни к чему не обязывал. Он с неделю назад как-то уклончиво ответил, что пока не знает, где встречать праздник. Я – знала, потому что для нас, Лутариных, этот день был предсказуем и расписан до последней полуночной минуты. На сутки наступала домашняя, милая, очень замкнутая и простая жизнь: утром надо было купить и нарядить елку, напечь пироги, приготовить стол, обсудить все новости с родителями и гостившей у них бабой Нюрой («Ну, Мариш, ну, надо привезти ее, – виновато разводил руками отец, когда мама бурчала, что вот ее мать, баба Вера, на праздники вежливо отказалась приехать, оцени деликатность, куда еще нам тут гостей, самим повернуться негде, и Аня на праздники ночует. – К бабе Вере ведь сын приедет… А моя все никак не привыкнет, что в Новый год она одна…»). Потом дождаться сумерек, чокнуться сладкой шипучкой в двенадцать, зачитать друг другу двухстраничный список пожеланий, поглазеть на оконный квадрат, сбрызнутый салютом – и пойти спать.
Баба Нюра и стала моей помощницей в то утро: глубокомысленно и осторожно выбирала, какую ветку защипнуть космическим кораблем из помятой жести, куда повесить прозрачный хрустальный шар с фигуркой конькобежца внутри – единственные елочные игрушки, уцелевшие с тех незапамятных зим, когда баба Нюра была молода, танцевала танго и носила душистое синее платье в горошек. «Жарко, Анюта, возьми-ка», – наконец сказала она, и, потянув за концы мохнатую шерсть так, что платок треугольно расправил крылья, сняла и отдала его мне. Потом снова сгорбилась, поправила пучок хрупких серебряных волос на затылке, и как была, так и замерла над старой игрушкой.
Я взяла платок, и такое легкое, птичье тепло было в нем, что я не знала – куда бы, где бы?.. чтоб не смять, не обидеть… – и, в конце концов, положила его на пианино.
Да, только для своих, у кривоватой, но живой елки, с накрахмаленной скатертью, с мозаикой оливье – намесили с мамой рано утром, из ветчины и горошка «класса люкс», а на крытом балконе ждала еще узбекская дыня, причина