Шрифт:
Закладка:
Бабочки на голландских натюрмортах, то распятые, то закрытые наглухо, были приколоты на шитую серебром скатерть, около вороха пионов и рододендронов. Поодаль, темны и прекрасны, рядом с деньгами, черепушками и всем, что пройдет, мерцали винные бокалы бессмертных Vanitas. Мы видели, как ежились от кислого сока устрицы, как серебрились зернышки в лимоне, а спираль его кожуры все падала, падала с ножа и не могла упасть, и это вызывало у Ольги трогательное головокружение – такая, своего рода, передозировка прекрасного, эффект поклонения музейным музам.
Ну, и я-то, понятно, выехала на музах. А вот Ольга – не знаю.
Если честно, я не понимаю, как Ольга вообще могла чего-нибудь не сдать.
И как она вообще могла бросить университет на третьем курсе.
***
Стая почтовых ящиков (серафимовский полуоткрыт и забит листовками о массаже и гербалайфе), волшебный зигзаг лестницы, дверь номер четыре на первом этаже, замызганная пуговка звонка. Рука моя не дрогнула, звонок мой был отчетлив и прост. Когда-то я приходила сюда каждый день, и все мне здесь было знакомо.
Но вот за дверью послышались шаги, и воспоминание кончилось.
Она открыла мне дверь с ребенком на руках, в драных джинсах и застиранной футболке номер один с надписью «Нирвана». Последняя была единственной приметой, которую я узнала, – жадно, терпеливо, украдкой вглядываясь в черты сегодняшней, новой Серафимовой.
Все в ней как будто вылиняло, потеряло ту влажность акварели, которая так радовала взгляд, когда я видела ее золотистую голову и хмурый взгляд в зимней аудитории, на галерке. Но у глаз был тот же самый рысий разрез, и так же она махнула рукой в сторону комнаты, пригласив меня войти, – ах, эти руки молодых матерей, такие беззаботные и легкие когда-то, с нынешними ознобышами от бесконечной стирки и потерянных зимой перчаток, с неровными ногтями от дурацкой домашней работы, покрасневшие гусиные лапки, эти умные руки для самых глупых в мире вещей.
В углу распялил подушки продавленный диван, служивший, по-видимому, также супружеским ложем, гамаком, столом – рабочим для Ольги, обеденным и карточным для всех желающих. Один из желающих располагался там же, складывал счастливые карты, доедал чипсы из пакетика, почесывал загорелое плечо. Был бородат, матер и весел. Чувствовал себя как дома.
– Иди сюда, не бойся, – позвала меня уже с кухни Серафимова. – Петька, не пугай мне гостей. Рубашку накинь.
Петька оскалил на меня ровные зубы, лучше чем я, понимая великолепие своего мохнатого торса, и по скрипу дивана, который раздался уже за моей спиной, я поняла, что он Ольгу слушается, по крайней мере, иногда.
– Суп будешь? – спросила Ольга, деловито мешая поварешкой в чугунной кастрюле что-то желто-белое. Ребенок пролопотал «вава» и уцепился слабыми пальчиками за ее бледную развившуюся прядь. – Подожди, Тяка. Сейчас мы тетю Аню накормим.
– Я не буду, Оль. Я… Совсем недавно. Честное слово.
Мне было так неинтересно есть этот суп, я уже не представляла, как можно с Ольгой есть и говорить о чем-нибудь, а мне надо было так много ей сказать, и еще больше спросить – надеясь на то, что она ответит.
– А то смотри, – сказала Ольга, не особо настаивая, и закрыла крышку. – Рассольничка. С закрытыми глазами теперь могу приготовить.
– Ты ж к плите и не подходила раньше, – прошептала я. Два года назад Ольга от силы могла только нажать кнопку «стоп» на микроволновке.
– Да, и не говори… Научилась. Это любимое у Пятнашечки, так что…
– Пятнашечка, потому что Петя?
– Да он не Петя, – усмехнулась Ольга. – Он Пятаков. А зовут его Виталий, и он это имя ненавидит. Мать имя выбрала, по душевной простоте. Отчим Виталий и сынок Виталий. Ну, долгая история.
– А твоя мама как? – сорвалось у меня с языка, и я боязливо посмотрела на Серафимову. Было совершенно ясно, что мать ее уже не живет в этой квартире, и это было, как если бы с дома сняли крышу.
Она ответила добродушно:
– А мама лучше всех! Замуж вышла за футбольного тренера. Загс, банкет, платье белое, все дела. Это ты, говорит, не умеешь жить как следует.
– Почему не умеешь? Что как следует? – робко спросила я.
– Мы с Петькой случайно познакомились, когда он пакет принес секретарше Мазая, – он курьером подрабатывал. Даже телефонов друг друга сначала не знали. Просто забивали стрелку и все. И однажды потерялись. Я его потом нашла по номеру машины…
Петька, который был на самом деле не Петька, а Виталик, вошел в жизнь Серафимовой с группой товарищей – все они работали курьерами и разносчиками листовок, а в свободное время Петька бомбил по городу на дряхлой семерке, и, в общем, можно было перебиться с пива на хлеб. Но Петька хотел жить лучше, он хотел вылезти из своих Мытищ и начать «нормальную жизнь», он слушался Серафимову, и с ним стало интересно говорить, и он захотел учиться. И вот он теперь студент, москвич и муж Серафимовой, вечером посещает лекции на факультете гостиничного и ресторанного менеджмента, а днем − чудо-отец, заботливый такой: иди, Олечка, я все сделаю. Он может работать и по ночам, беспокоясь об их общем благосостоянии с Серафимовой, но ведь Серафимова пока отлично тянет, как редактор и переводчик, и уж вытянет как-нибудь их двоих и ребенка, ясное дело. А сейчас к ним придут Петькины друзья, будем печь блины, так что оставайся, Анька, оставайся, а свое мы потом договорим… Чего у тебя с переводом-то?
Моя милая, дорогая, моя золотая рыбка, я никак не смогу остаться, что-то здесь не так, он какой-то очень гладкий, этот твой Петька, мне как-то не по себе, но это же не мое дело, я не буду об этом, лучше скажи мне, что такое мюскаде и почему юристы настаивают на каком-то удовольствии.
Она объяснила мне это за четверть часа. Она по-прежнему легко носила на плечах свою чудную голову, и глаза ее все так же быстро находили в многостраничье самую важную строчку, но вот, кажется,