Шрифт:
Закладка:
О других судить так просто, правда, Лутарина?
23
Марсианские люстры парят в бесконечном вестибюле над моей головой, десять часов утра, станция «Маяковская». Всегда светла, пуста, нарядна – точь-в-точь бальная зала перед началом вечера. Снаружи снег, дождь или два в одном, это совершенно не важно. Здесь всегда тепло, всегда кажется, что вечер, и что даже как будто праздничный.
Это я к тому, что если вам нужно встретиться в метро с человеком, которого вы до того в глаза не видели, то лучше станции в московском метро не найти.
Я пришла в десять ровно и увидела на условленном месте, на нейтральной полосе недалеко от эскалатора, господина, весьма похожего на Ф. Сати.
Все сходилось: черное пальто, белый шарф, раскрытая книга. Но сразу подходить я все-таки не стала, достала из сумки красную свитку – мой многострадальный перевод, и уставилась на него. Он это увидел, закрыл одну из вещественных своих примет, и двинулся ко мне.
На обложке книги было выведено тусклым золотом «Tragedies. Racine».
– Анна? – сказал он с легким акцентом, чуть похожим на кавказский. – Добрый день.
– Анна Лутарина, – представилась я, осторожно сжав протянутые смуглые персты.
– Фердинанд. Фердинанд Сати де Гюштенэр.
«О, Господи», − подумала я.
***
Нет никакого типа мужской внешности, что будет для меня роковым – какая смешная статья, особенно когда ждешь троллейбус около газетного лотка, листаешь глянцевый журнал от нечего делать. Я осторожно касаюсь мелованной бумаги, отсыревшей в предчувствии вечернего дождя, я листаю журнал и переминаюсь на остановке, смотрю, как разные зонты стекаются туда, где оплывает под дождем малиновая «М». Как упорно отсутствует нумерация страниц в этой многотомной похвале глупости, а если присутствует, то неверно, чтоб сначала клиент прочитал совет о том, какой надо купить крем и где им намазаться, а потом уже − про кафе на парижской улице Мира. Женщина за рулем выглядит сексуально и знает об этом. Мой любовник такой высокопоставленный человек, что я вам даже не могу намекнуть на его имя. И страшно представить, читая этот текст, втиснутый между фотографий дома, бассейна и чего-то голого, что кому-то надо было написать еще пятьсот слов на эту захватывающую тему.
Я не работаю в женском журнале, я сегодня на троллейбусе, мне спешить некуда, я, как Валькирия, фригидна и свободна, настает моя двадцать вторая осень, чуть золотится крендель булочной и раздается детский плач.
Так было еще день назад. Так было день назад, и я знала, что так будет всегда.
А сегодня он поднял на меня эти самые роковые глаза, темные, какие-то безлунные, только самый край радужки – вишневого цвета, неужели я нашла тебя, как давно это было, звездный мальчик, сын музыкантов в Косогорах… Шел каждый вечер мимо школьного беснующегося двора – шел? Шествовал, посол чужеземцев, гордо и спокойно, в этом белом свитере – мальчик в белом свитере! С длинными волосами – мальчик с длинными волосами! В руке футляр, в футляре дремлет смертельное оружие – серебряная узкогорлая флейта. Флейтист в Косогорах. Гамельнский крысолов произвел бы на меня меньшее впечатление.
Пианино не унесешь в футляре. Он так никогда и не узнал, что я люблю его, что я тоже хожу в музыкальную, только утром, что я тоже, я тоже… Что я бы все отдала за один дуэт, разученный с ним мягкими апрельскими вечерами – ан нет. Я только-только начинала по складам сводить вместе правую и левую, а он уже играл Свиридова на концерте музыкальной школы в летнем саду.
…Через год они переехали в областной центр, его флейта очаровала школу-интернат при тамошней консерватории, говорили, что он живет хорошо, что он выиграл грант на обучение за границей, и потом я наткнулась в магазине «Мелодия» на его диск с фотографией на обложке − лицо как лицо, совсем незнакомое. И вот сейчас тревожно нащупываю пульс моей больной, близорукой памяти: а видела ли я те глаза? Не приснились ли они мне?
…Но мы отвлеклись.
Господин Фердинанд Сати де Гюштенэр получил свой перевод, остался им доволен, посмотрел на часы и сказал, что свободен до 11 часов 25 минут, и пригласил меня на чашку кофе. Он предложил зайти в «Либерфранс» в каком-то переулочке на Маяковке, а я даже понятия не имела, что такая кофейня существует. Мы оказались там через пять минут, и, не сговариваясь, двинулись к самому застенчивому столику, у крайнего окна, чтобы там продолжить разговор.
В зале салютовали воздушные шарики какого-то детского дня рождения, Ферди морщился каждый раз, когда хлопал зеленый или красный, и переспрашивал меня, и я переспрашивала его, и нас переспрашивал хор детей, настойчиво. Он отвечал на своем безупречном русском, что окончил парижскую татата (аббревиатура) и получил татата (лопаются шары, дети кричат), ну, то что называется «красный диплом» в России.
Потом его ждала армия, но он подал заявление на альтернативную службу за границей, указав в нужной графе, что говорит по-русски. Говорит! По сравнению с ним я изъяснялася с трудом на языке своем родном. Читал и писал Ферди совершенно свободно, и все это только потому, что русский шел вторым иностранным в школе.
− Ну, смотрите сами, – вздохнул он. – Нам предложили: русский или немецкий. Я просто выбрал не немецкий. Кто может захотеть учить немецкий, будучи в здравом уме?
Я не знала, что сказать. Я задавала вопрос о том, где он работает, что делает, и ответ приводил к другому вопросу, а вместо третьего приходилось говорить: «Ах да, конечно». Ферди собирал пальцем крошки круассана со стола, улыбался в белый шарф и откровенно любовался моей растерянностью.
− Когда непонятно, даже интереснее, – пояснил он.
А ведь сам признался мне какое-то время спустя летним вечером:
– Знаешь, я могу делать работу, только если мне в ней все абсолютно ясно. Я должен точно знать, что я делаю, – иначе я просто не смогу это делать.
– Ну, а как же, когда ты не знал, когда была… э-э… проблема выбора?
– А не было проблемы выбора. – Ферди лежал на своей любимой, расшитой бирюзовой гладью, турецкой подушке, заведя руки за голову и качал загорелой узкопалой ступней в