Шрифт:
Закладка:
После нескольких фраз он крикнул на меня: «Почему вы ничего не отвечаете?!» «Мне вам нечего отвечать», – сказала я. Тогда он набросился на их величества, обзывая их разными оскорбительными именами, и прибавил, что, вероятно, у них сейчас «истерика» после всего случившегося. Я больше молчать не могла и возразила: «Если бы вы знали, с каким достоинством они переносят все то, что случилось, вы бы не смели так говорить, а преклонились бы перед ними». Перец замолчал.
Описывая эту поездку в своей книге, Перец упоминает, что был поражен сказанным мною, а также тем, что я не отвечала на его оскорбления и у меня были «дешевенькие кольца на пальцах». На Литейном мы остановились. Он послал юнкеров с поручением к своим знакомым; юнкера выглядели евреями, но держали себя корректно. Полковник поблагодарил их за верную службу революции. Подъезжая к Таврическому дворцу, он сказал, что сначала мы едем в Думу, а после – в Петропавловскую крепость. «Хорошо, что в крепость», – почему-то подумала я; мне не хотелось быть арестованной в Думе, где находились все враги их величеств.
Приехав в Думу, мы прошли в Министерский павильон, где в комнате сидели несколько женщин; вид у них был ужасный: бледные, заплаканные, растрепанные. Все помещения и коридоры были полны арестованными. Среди женщин я увидала г-жу Сухомлинову и с ней поздоровалась. Мне сказали, что меня повезут с ней вместе. Назвали еще двух дам – Полубояринову и Риман. Последняя очень плакала: ей сказали, что ее освобождают, а мужа нет. Хорошенькая курсистка, которая, по-видимому, была приставлена к арестованным женщинам, упрекнула г-жу Риман. «Вот ее уводят в крепость, и она спокойна, – сказала девушка, указывая на меня, – а вас освобождают – и вы плачете». Когда нас увозили, г-жа Риман перекрестила меня.
Бог помог мне быть спокойной. Страшное у меня было чувство – точно все это происходило не со мной. Я ни на кого не обращала внимания. С нами в мотор сели Перец и юнкера, а также та молоденькая курсистка. Она участливо меня спросила, не может ли дать что-нибудь знать моим родителям. Я поблагодарила ее и дала номер телефона. После я узнала, что она сейчас же им позвонила. Керенский накануне обещал дать им знать. Перец усмехнулся, заметив: «Все равно в газетах будет напечатано, что ее заключили в крепость, и все узнают!»
Мы въехали в ворота крепости и скоро были у Трубецкого бастиона. Полковник крикнул, что привез двух важных политических преступниц. Нас окружили солдаты, и удивляюсь, что нас не разорвали на куски. Было очень скользко, и вышедший навстречу офицер, казак Берс, помог мне идти. Он сказал, что заменяет коменданта. Мы шли нескончаемыми коридорами. Затем меня толкнули в темную камеру и заперли.
Тот, кому знаком этот первый момент заключения, поймет, что я переживала: черная, беспросветная скорбь и отчаяние. От слабости я упала на железную кровать; вокруг на каменном полу – лужи воды, по стенам тоже течет вода, кругом мрак и холод; крошечное окошко у потолка не пропускало ни света, ни воздуха, пахло сыростью и затхлостью. В углу клозет и раковина. Железный столик и кровать приделаны к стене. На кровати лежали тоненький волосяной матрац и две грязные подушки.
Через несколько минут я услышала, как поворачивали ключи – в двойных или тройных замках огромной железной двери, – и в камеру вошел какой-то ужасный мужчина с черной бородой, грязными руками и злым лицом. Он был окружен толпой наглых, отвратительных солдат. По его приказанию солдаты сорвали тюфячок с кровати, убрали вторую подушку и потом начала срывать с меня образки, золотые кольца. Этот субъект заявил мне, что он здесь вместо министра юстиции начальником, и от него зависит режим заключенных. Впоследствии он назвал свою фамилию – Кузьмин, – бывший каторжник, пробывший на каторге в Сибири пятнадцать лет. Я старалась прощать ему, понимая, что он на мне вымещал обиды прежних лет; но как было тяжко выносить жестокость в этот первый вечер… Когда солдаты срывали золотую цепочку от креста, они глубоко поранили мою шею. Кресты и несколько образков упали мне на колени. От боли я вскрикнула; тогда один из солдат ударил меня кулаком. И, плюнув мне в лицо, они ушли, захлопнув за собою железную дверь. Замерзшая и голодная, я легла на голую кровать, покрылась своим пальто и от изнеможения и слез начала засыпать под насмешки, свист и улюлюканье солдат, собравшихся у двери и наблюдавших за мною в окошко. Вдруг я услышала, что кто-то постучал в стену, и поняла, что это, верно, Сухомлинова, заключенная рядом со мною, – в эту минуту это меня нравственно спасло.
Надо полагать, после этого я заснула, так как следующее, что я помню, это солдат с кипятком и куском черного хлеба; чай я могла получать лишь потом, когда мне прислали денег, так что первые дни я пила один кипяток. Засыпала с корочкой черного хлеба во рту. Трудно описать эти первые дни… Насмешки и угрозы, которые я постоянно выносила, почти невозможно восстановить в памяти.
В один из первых дней пришла какая-то женщина, которая раздела меня донага и надела на меня арестантскую рубашку. Как я дрожала, когда снимали мое белье… Платье разрешили оставить. Раздевая меня, женщина увидала на руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. Помню, как было больно, когда солдаты стаскивали его с руки. Даже черствый каторжник Кузьмин, присутствовавший при этом, увидев, как слезы текут по моим щекам, грубо заметил: «Оставьте, не мучайте! Пусть она только обещает, что никому не отдаст». Но они все равно его стащили.
Я буквально голодала. Два раза в день приносили полмиски какой-то бурды, полагающейся быть супом, в которую солдаты часто плевали, клали стекло. Часто от нее воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, проглатывая немного, чтобы только не умереть от голода; остальное же выливала в клозет: выливала, поскольку, раз заметив, что я не съела всего, тюремщики пригрозили убить меня, если это повторится. Ни разу за все эти месяцы не разрешили принести мне еду из дома.
Первый