Шрифт:
Закладка:
Короче говоря, эти лекции стали для меня мукой, и большей муки в моей жизни, по-моему, не было. Начали возникать страшные комплексы. Я начал смотреть, что делают мои товарищи, и увидел, что все они сидят и пишут – пишут в страшном темпе, стараясь не пропустить ни одного слова, пишут так, что уже потом часто не могут прочесть, что они написали, так торопятся, что букв не выписывают. Я так писать просто не умел. Человек двадцать из них уже писали стенографически, другие начали это осваивать. И вообще, в аудитории стоял только скрип – скрип скамеек, по которым двигались задницы, и скрип ручек о бумагу. Когда я потом пытался с ними, с моими товарищами, разговаривать и спрашивал, например: вот было такое утверждение… так?… а почему? – выяснялось, что, во-первых, они себе таких вопросов не ставят, во-вторых, они вообще не могут ответить на вопрос «почему?», а в-третьих, они смотрят на меня немножко как на идиота, поскольку их задача состоит в том, чтобы успеть схватить, каким-то образом запомнить и затем ответить на экзамене. И они работали в этом плане четко специализированно.
Наиболее умные из них, такие как, скажем, нынешний академик-синхрофазотронщик Борис Кадомцев, даже объясняли мне, в чем дело. Они говорили: ты же пришел сюда получить специальность, профессию, а это значит – уметь делать то-то, то-то и то-то, уметь формулировать в математической форме какие-то задачи, затем уметь их исчислить, скажем, продифференцировать, проинтегрировать, и в этом состоит высшее образование. А все эти твои вопросы – «почему?», «каковы понятия?», «как они вообще образуются?» – не имеют никакого отношения к профессии и профессионализации.
Конечно, это меня не удовлетворяло. Если на меня товарищи смотрели как на идиота, потому что все, что я спрашивал, не укладывалось в их сознании, то точно так же и я довольно скоро начал смотреть на них в какой-то мере как на идиотов. Ведь если какой-то раздел уже отработан и «сдан» и я начинал спрашивать, почему они делают так, а не иначе (а спрашивал я все это в модальности познания и саморазвития), то выяснялось, что они просто этого не знают. Вот он получил пятерку и высоко оценен преподавателем, а любые отклонения от шаблона приводят его в тупик. Больше того, приходится тратить много сил, чтобы объяснить, что, собственно говоря, я спрашиваю. Но и после того, как он начинал что-то понимать, задумываться и, наконец, говорил: «Ага, вот теперь я понял», разговора не получалось: он от него уходил, это его не интересовало. Обычно говорили: «А это вообще все – зады». Фраза «это – зады» была очень характерной.
Не было никакой «зауми» для них в том, чтобы научиться дифференцировать или интегрировать, решать систему уравнений или писать граничные условия. На этом и строилось все обучение. Поэтому я махнул рукой на лекции, в том числе на лекции Арнольда, Ефимова, Гвоздовера, и на первом курсе после первого месяца на них больше не появлялся. Так до конца своей учебы на физфаке я на лекции просто не ходил. Иногда меня начинали прижимать, выяснять – почему и как, но с какого-то момента староста и деканат смирились с тем, что меня на лекциях не бывает, и это стало неким фактом нашего курса – каким-то странным немножко, вызывающим настороженное отношение, иногда ироническое, иногда удивленное. Но, поскольку экзамены я тем не менее сдавал и переходил с курса на курс, на это начали смотреть сквозь пальцы.
Я стал читать книги и работать сам. Однако дальше я «горел» на этом, хотя, с другой стороны, что-то и выигрывал. Вместо лекций Арнольда я взял и проработал его учебник «Теоретической арифметики» и получил гигантское удовольствие. Я, например, понял, в чем разница между алгеброй и теоретической арифметикой. И этим отличился у Арнольда же. Мы приходили сдавать ему экзамены часов на пять-семь (приходили с утра, а уходили после пяти) и сидели в аудитории. Когда он кого-то спросил и человек не смог ему ответить, он громко обратился ко всем сидящим с вопросом: «А кто-нибудь вообще знает, какая разница между теоретической арифметикой и алгеброй?» – то выяснилось, что я один знаю это (поскольку на лекциях он этой темы не обсуждал). Это меня, надо сказать, в той ситуации спасло, и я получил с первого захода трояк по матанализу. А так всего человек тридцать сдало при первом заходе. Поэтому я мог считать себя весьма продвинутым и был невероятно горд, хотя и остался без стипендии (все остальное у меня было сдано в первом семестре на отлично). Но об этом я расскажу особо, поскольку это очень смешно.
Итак, я прочел Арнольда, «Теоретическую арифметику», получил удовольствие. Взял два тома Немыцкого, «Матанализ»[135], и вот тут я, как говорится… Это была для меня невероятно трудная книжка, но я решил, что, пока ее не проработаю, не успокоюсь. Вы представляете эту книжку? Никогда не видели? Это самый сложный учебник по матанализу, более сложного нет. Два толстенных тома, в которых обсуждаются теория и все доказательства существования, и все это дается на самой тонкой, филигранной технике, которая мне тогда была напрочь недоступна. Но я весь семестр мужественно сражался с этим учебником Немыцкого, причем работал я так же, как работал с «Капиталом» Маркса, то есть я переписывал его от корки до корки. И писал на полях комментарии.
Тогда возникала куча вопросов: «Что такое существование?», «Зачем нужны эти доказательства?» и т. д. Но надо сказать, что к концу первого года я знал невероятное множество никому абсолютно не нужных тонкостей по матанализу. Причем не нужных нигде – не продвигающих ни ум, ни возможности работы, ни саму математику, потому что трудно представить себе курс более бессмысленный и более ненужный с точки зрения изучения матанализа и математики вообще.
Аналитическую геометрию я изучал по учебнику Бюшгенса[136] (очень приятный и легкий учебник) и так свободно и весело по нему двигался, что проработал за первый семестр весь годовой курс и таким образом очень продвинулся вперед.
Читал по курсу физики «Механику» Хайкина[137], где впервые узнал, что такое абстракция, что такое идеализация, – тогда еще были такие учебники… Хайкин был учеником нашего крупнейшего физика Мандельштама – человека, создавшего очень большую школу, – и учителем Маркова, автора идеи «кентавра»; теперь-то я знаю, что это заход к «естественному/искусственному»[138]. В 1947 году Марков опубликовал в «Вопросах философии» статью о «кентаврах» в физике[139], за что был обвинен в идеализме писателем Львовым и выпихнут…[140] Он был член-корреспондент Академии наук, но это не помешало его ославить и вообще «сшибить» с философской и всякой другой арены – а он был один из самых мыслящих физиков-философов. Марков смог вернуться к обсуждению этих вопросов только через 20–25 лет.
В результате из последующих изданий книги Хайкина вообще выбросили все про идеализацию, про абстракцию, про способы образования физических понятий. Но мне повезло: я читал учебник Хайкина еще без сокращений. И я благодаря этому получил фактически основы методологии и философского подхода, поскольку Хайкин постоянно возвращался к проблемным аспектам, постоянно критиковал сами физические понятия. У него были очень интересные отсылки, скажем, к Герцу с его попыткой построить физику на других понятиях, к Маху с его историей механики. И я из этой книги получил попутно много представлений и сведений, которые вполне отвечали моему направлению и подходу. Надо сказать, что Хайкин укрепил меня в таком видении мира, которое было мне свойственно.
Иначе дело обстояло с практическими занятиями. Физический практикум поразил меня своим несоответствием общему учебному курсу – поразил до глубины души, поскольку это было фактически концентрированное выражение бессмысленности всей университетской системы образования. Имелся набор задач по общей физике, которые нужно было выполнить за два года, и все студенты должны