Шрифт:
Закладка:
Розочка и в самом деле была хороша. Блестящие черные кудряшки, выбивающиеся из-под алой беретки с кисточкой, огромные глаза, розовые пухлые щечки… Боренька отчаянно влюбился. У него появилась четвертая жизнь.
Зимой Боренька лепил с Розочкой снежных баб, выкатывая во дворе грязно-серые комья талого снега и украшая их то морковкой, то угольками. Весной таскал Розочке цветы, обрывая клумбы около райкома комсомола, и не раз чуть не попадался, но ухитрялся уходить, резво прыгая через заборы и прячась за углами домов. Это был его район, и ни одна собака не тявкала, когда Боренька пробегал мимо, зато все шавки дружно облаивали милиционеров, пытающихся поймать цветочного вандала.
Летом они играли в прятки, и Боренька выкрикивал в солнечный диск странную считалку, чтобы решить, кому водить:
Где ты, Виолетт?
Принес тебе привет,
Жду тебя домой!
Подпись: Николай II!
Водить почему-то всегда выпадало Бореньке, и Розочка встречала этот результат неизменным смехом и радостным хлопаньем в ладоши. Чтобы услышать ее смех, Боренька был готов играть в детские игры сутки напролет.
Как-то летним вечером Боренька собрался сводить Розочку в кино. Это было торжественное мероприятие, и Боренька принарядился. Когда старый Гершеле увидел сына в костюме и при галстуке, то утратил от неожиданности дар речи.
– Вэй, Сара, кого мы родили? – воскликнул он. – Это же не сын портного! Это – большой человек с большим будущим!
Его так переполняла гордость за сына, что он даже забыл о вечно наблюдающем ревнивом еврейском Боге. А Сара, оглядев Бореньку, только улыбнулась и вставила в петлицу парадного пиджака маленькую белую розочку.
– Совсем жених! – восхитился Гершеле, и Боренька покраснел.
Он шел к Розочке и чувствовал себя красивым и значительным. Но, уже подходя к дому, услышал резкий голос Цили Соломоновны, Розочкиной матери. Циля Соломоновна обожала открывать окна, говоря, что от духоты квартиры у нее болит голова. Но при этом никогда не понижала голос, выясняя отношения с мужем, и весь район был в курсе семейных дел товарища Лифшица, начиная от оторванной пуговицы на кальсонах и заканчивая черной ревностью Цили Соломоновны к какой-то Аське, что работала в бухгалтерии фабрики.
– Лева, ты должен что-то сделать! – вещала на весь район Циля Соломоновна. – Я сколько раз говорила Розочке, чтобы она не водилась с этим голодранцем, но она меня не слушает. Лева, но это же смешно! Наша дочь – и Элентох! Фу, Лева, Элентохи всегда были голодранцами. Да и где ты видел богатого еврейского портного? Говорят, что их Боренька станет художником, но я в это не верю. Лева, Розочка уже большая, а как принесет в подоле?
Несчастный Лев Ильич, прекрасно знающий какие огромные уши у соседей, не уступающие размерами их любопытству, что-то тихо шипел, пытаясь остановить жену. Но Цилю Соломоновну несло, как трактор по горбатой улочке, и в конце концов Лев Ильич рявкнул:
– Да замолчи наконец! Ты ж меня под политику подведешь своей болтовней!
Политика – это было страшно, и Циля Соломоновна, охнув, умолкла.
– Сейчас все равны! – сообщил во весь голос Лев Ильич распахнутому окну. – Сейчас власть рабочих и крестьян. И лучше быть нищим еврейским портным, чем каким-нибудь недорезанным буржуем!
– Так разве ж я спорю?! – всплеснула руками Циля Соломоновна. – Конечно лучше! А все же Боренька Элентох нашей Розочке не пара.
Боренька, простоявший под окнами директорской квартиры все это время, развернулся и пошел домой. Щеки его полыхали алым, и казалось, что каждый встречный уже знает о том, что думает и болтает Циля Соломоновна. Он – голодранец, сын нищего портного. Он – не пара дочке директора швейной фабрики. Боренька вырвал из петлицы белую розочку и поклялся, что когда-нибудь Циля Соломоновна возьмет все свои слова обратно. Каждое словечко, каждую буковку, каждый восклицательный знак, которыми она добивала Боренькино счастье.
Увидев сжатые в ниточку Боренькины губы, старый Гершеле вздохнул. Еврейский Бог услышал-таки его неосторожные слова гордости, подставил-таки ножку мальчику!
А наутро взвыли противными голосами сирены, пронеслись самолеты с чужими черными крестами на крыльях, громыхнули первые бомбовые разрывы, и срывающийся голос Молотова сообщил из репродукторов о начале войны.
Боренька бросился в военкомат, но был развернут от порога. Пятнадцатилетним мальчишкам нечего делать на войне – так сказал седоусый капитан. Вернувшись домой, Боренька впервые не увидел отца в мастерской. Старый Гершеле ушел куда-то, бросив недошитое платье из тяжелого малинового бархата.
Когда Гершеле вернулся, у Бореньки отвисла челюсть, а Сара тоненько завыла. Где пейсы старого Гершеле? Где привычный лапсердак, засаленный на локтях?
Нитки, бархат да иголки –
Вот и все дела.
Да еще Талмуд на полке –
Так бы жизнь шла и шла…
Гершеле был одет в зеленоватую форму не по росту, и вокруг тощей шеи его свободно болтался ворот гимнастерки, а сапоги противно чавкали при каждом шаге. Только узорчатая кипа осталась на макушке Гершеле от прошлой жизни, но и ее прикрывала солдатская пилотка со звездочкой.
– Ты с ума сошел! – кинулась к мужу Сара. – Да как же тебя взяли?
– Так надо, – строго сказал Гершеле.
Всегда болтливый, услужливый с клиентами, ласковый с домашними, он вдруг преобразился. Стал суров, молчалив, и около губ его залегла новая морщинка – безнадежности и жуткого долга.
– Это будет страшная война, Сарочка, и ты должна все выдержать, – сказал Гершеле, бережно вытирая мокрые от слез щеки жены. – Ты должна сберечь Бореньку.
– Говорят, что это ненадолго, – в глазах Сары светилась безуминкой надежда. – Несколько дней – и Красная Армия их отбросит.
– Минск сдадут. Я чувствую. Нужно уезжать, Сара. Ты слышала, что они делают с евреями? Так это там, в Европе! А что будет твориться здесь? Нужно уезжать, пока есть возможность.
Всю ночь Гершеле собирал вещи, а на рассвете втолкнул жену с сыном в отходящий переполненный товарняк. Запихивая за ними узлы, бормотал:
– Надо так, Сарочка, надо… Знаю, что стар, знаю, что не солдат… Но, может, смогу дать вам лишних пять минут, чтобы уехать подальше. Может, смогу убить того фашиста, который убил бы нашего Бореньку… Может, я