Шрифт:
Закладка:
Чтобы справляться с такой задачей, им нужно в своих глазах стать в достаточной мере американцами. Им всем придумывают американские имена и небольшие биографии: место и дату рождения, профессии родителей, число братьев и сестер, религиозное исповедание (почти всегда протестантизм), название старшей школы, любимый спорт, любимую музыку, семейное положение и тому подобное. Если их спрашивают, где они находятся, у них готов ответ. Например, если клиент звонит из Саванны, штат Джорджия, чтобы забронировать номер в отеле в городе Мейкон, штат Джорджия, и спрашивает, как быстрее всего доехать из Саванны в Мейкон, оператор скажет, что он или она находится в Атланте. Если псевдо-Нэнси или псевдо-Билл выдадут, что они находятся в Бангалоре в Индии, их тут же уволят. (Все звонки регулярно, без ведома операторов, проверяют их руководители.) И, конечно же, ни один из этих молодых людей никогда не покидал родной страны.
Хотели бы «Нэнси» и «Билл» в самом деле быть Нэнси и Биллом? Почти все они говорят, что да (их специально опрашивали). Хотели бы они поехать в Америку, где для них было бы нормально всё время говорить по-английски с американским акцентом? Конечно, хотели бы.
Наши идеи о литературе (а значит, и о переводе) всегда реактивны. В начале XIX века считалось прогрессивным ратовать за национальную литературу и индивидуальность (особый «гений») национальных языков. Престиж национальных государств в XIX веке во многом зависел от того, произвела ли страна великих «национальных» писателей — в странах вроде Польши или Венгрии это обычно были поэты. Национальная идея имела особенно либертарианский окрас в малых государствах Европы, всё еще существовавших в рамках империальных систем и двигавшихся к своей национальной идентичности.
Интерес к аутентичности лингвистического воплощения литературы был ответом на эти новые идеи и активно стимулировал авторов писать на диалектах и так называемых региональных языках. Однако совсем другой реакцией на эти идеи был ответ Гёте, который, вероятно, первым заговорил — и именно в начале XIX века, на фоне подъема идей национальной идентичности — о проекте мировой литературы (Weltliteratur).
Кажется удивительным, что Гёте мог сформулировать понятие, настолько опережающее его время. Но это выглядит менее странным, если подумать о Гёте не только как о современнике Наполеона, но и наполеоновской фигуре в отношении его проектов и идей, аналогичных в некотором смысле идее наполеоновской империи. Его замысел мировой литературы напоминает идею Наполеона о Соединенных Штатах Европы, только под «миром» Гёте подразумевал Европу и неоевропейские государства, где был уже и так велик поток литературы, пересекающей границы. В представлении Гёте достоинство и самобытность национальных языков (тесно связанные с установками национализма) прекрасно совместимы с идеей мировой литературы, а именно, идеей мировой аудитории, читающей книги в переводе.
Ближе к концу XIX века в развитых странах интернационализм или космополитизм в литературе стал более прогрессивной идеей — с либертарианским уклоном. Под прогрессом понимался естественный переход литературы от «провинциальной» к «национальной», а затем — «мировой». Понятие Weltliteratur доминировало большую часть ХХ века вместе с неизбывными мечтами о международном парламенте, где все национальные государства заседали бы на равных. Литература виделась как одна из международных систем, и это делало переводы еще более важными — чтобы мы все могли читать произведения друг друга. Глобальное распространение английского языка можно было даже назвать необходимым шагом к трансформации литературы в поистине мировую систему производства и обмена.
Однако, как многие замечают, глобализация — это процесс, который очень неравномерно распределяет блага между разными народами, составляющими человечество, и глобализация английского языка не сгладила предубеждения против национальных идентичностей, в результате чего некоторые языки — и литература, написанная на них, — продолжают считаться более важными, чем прочие. Приведу пример. Вне сомнения, Посмертные записки Браза Кубаса и Дон Касмурро Машаду де Ассиса, а также Трущобы Алуизио Азеведу, три выдающихся романа конца XIX века, могли бы сегодня быть нам так же хорошо знакомы, как и любой другой литературный шедевр того времени, будь они написаны не бразильскими авторами на португальском, а на немецком, французском или русском. Или на английском. (Это не вопрос крупных и малых языков. Бразилия — едва ли малонаселенная страна, а португальский занимает шестое место по распространенности в мире.) Поспешу добавить, что эти замечательные книги переведены, и переведены блестяще, на английский язык. Проблема в том, что о них не говорят. Образованные люди, люди, которые получают ни с чем не сравнимое удовольствие от художественной литературы, не считают их обязательными к прочтению — пока что.
Древний библейский образ рисует картину, где мы все в башне живем свои разные жизни, символически выраженные в языках, — словно в фантастическом небоскребе Фрэнка Ллойда Райта высотой в милю. Но здравый смысл говорит нам, что лингвистическое распределение не может иметь форму башни. География распределения наших языков в гораздо большей степени горизонтальна, чем вертикальна (по крайней мере так кажется), с реками, горами, долинами и океанами, омывающими сушу. Переводить — значит быть паромщиком, перевозить с берега на берег.
Но, может, в вертикальном образе всё же есть доля правды. В башне много этажей, и обитатели башни живут друг над другом. Если Вавилонская башня устроена так же, как другие башни, то ее верхние этажи — самые престижные. Может, какие-то языки действительно расположились на верхних этажах, в больших залах с величественными балконами. А другие языки и их литературные произведения ютятся на нижних с низкими потолками и окнами, выходящими в подворотню.
Примерно спустя шестнадцать веков после Иеронима и через век после знакового эссе Шлейермахера свет увидел третий из эпохальных, по моему мнению, трудов о работе и обязанностях переводчика. Это эссе под названием Задача переводчика, которое Вальтер Беньямин написал в 1923 году в качестве предисловия к своему переводу Парижских картин Бодлера.
В своем переложении французского текста Бодлера на немецкий, говорит Беньямин, он не считал себя обязанным сделать так, чтобы Бодлер читался словно он писал на немецком. Напротив: он ощущал необходимость дать немецкому читателю почувствовать его инаковость. Он пишет:
…всякий перевод — всего лишь некое предварительное средство преодоления чуждости языков друг другу <…> если о переводе говорят, что он на своем языке читается, будто подлинник, для него это отнюдь не высшая похвала, особенно