Шрифт:
Закладка:
К зиме 1925 года созрело решение «святого семейства» переезжать в Москву. Багрицкий поехал вперед, как бы для разведки. И тут начинается «история о добродетельном лавочнике».
На одесской Молдаванке, на улице Дальницкой, рядом с домом, куда после подвала на другом приморском краю города вселились Багрицкие, помещалась мелочная бакалейная лавочка. Лавочник рассматривал Лиду как несчастную женщину, брошенную с малолетним сыном беспутным мужем-поэтом. Он сочувствовал ее печальной судьбе, а Лида не старалась изменить ложное впечатление.
Решительный момент наступил. Озорная телеграмма из Москвы гласила буквально следующее: «Загоняй бебехи хапай Севу катись немедленно Эдя». Разумеется, текст ошарашил телеграфистку, но, как позже стало известно, Багрицкий ответил ей вполне убедительно.
— Не удивляйтесь, — сказал он ей. — Принимайте, иначе в Одессе не поймут.
А в Одессе положение запутывалось ужасно. Начальником почтового отделения, через которое прошла телеграмма и ожидался денежный перевод — Багрицкий выслал пятьдесят рублей, — был друг-приятель благодетеля лавочника. Хотя сама Лида говорила о нем, что это святой человек, можно было ожидать всего. И в самом деле, встревоженный кредитор вдруг появился на пороге у Лиды. Посреди опустевшей комнаты оставалась только швейная машина, величайшая наследственная ценность, расстаться с которой у Лиды не было сил.
Инстинкт подсказывает Лидии Густавовне выход из, казалось бы, безвыходного положения.
— А! Это вы? — Лида протягивает руку к бланку телеграммы, слышится горькая жалоба: — Вот видите, с кем я имею дело. Ну, скажите, могу я ехать по такой телеграмме? Это же писал пьяный человек.
Нужно было спасти пятьдесят рублей, в которых заключалась дальнейшая судьба семьи, незаметно вынести швейную машину. Путем хитроумных маневров удалось сделать и одно и другое, и вскоре Лидия Густавовна с малышом Севкой, с тремя рублями оставшимися на дорогу, и с корзинкой, в которой не уместились бы две толстые книжки, села в вагон.
Трудно поверить, но у Лидии Густавовны существовали столь странные представления о далекой, важной, столичной Москве, что она в приятном возбуждении, разговорившись, спросила у соседки:
— А сады для детей в Москве есть?
Изумление собеседницы не имело границ.
— А как вы думаете?
— А я, знаете, как-то еще не думала.
— А к кому же вы едете в Москву, зачем?
— К мужу и совсем, — гордо ответила Лида.
— У вас есть муж? В Москве? — снова удивилась собеседница. Мало того, что у сей жалкой особы есть муж, — муж в Москве!
— Да, конечно… Что вас удивляет? Вот наш сын.
Как нарочно, лишь накануне шалопай Севка исцарапал себе лицо колючей проволокой. Глаза и носик мальчика едва выглядывали из-под бинтов.
Собеседница еще раз довольно беззастенчиво оглядела и мать и ребенка и посочувствовала мужу, к которому едет такая жена. Э! Можно себе представить, впрочем, что за муж у такой жены! Каково же было изумление спутницы, да и самой Лиды, когда на Брянском вокзале их встретил хорошо выбритый Эдуард Георгиевич в элегантном костюме и в модном осеннем пальто, взятыми напрокат у одного из литературных друзей-земляков.
Горячий рассказ о лавочнике взволновал Багрицкого. Эдуард не один раз рисовал фантастическую картину, как добродетельный лавочник снова появляется на пороге — теперь в Кунцеве — и какой происходит диалог.
— А! Мосье (следует фамилия лавочника), это вы! — радостно восклицает должник-поэт.
— Да, мосье Багрицкий, — хмуро говорит кредитор. — Это я. Думаю, вам нехорошо спится.
— Ах, без лишних слов. Вы меня не поняли… Впрочем, поэты всегда остаются непонятыми… Но я вас понимаю. Как сказал наш славный земляк, не будем размазывать кашу по столу! Лида! Позвони по московскому телефону в Кремль, в Академию наук — пускай немедленно пришлют с курьером десять тысяч… Севка, перестань резать дяде штаны!.. Видите, мосье, эту папку с бумагами?
Озадаченный гость теряет всю воинственность. Эдуард продолжает:
— Это моя новая поэма «В последнем кругу ада», за которую Академия наук платит мне тридцать тысяч рублей. Сейчас пришлют аванс — десять тысяч. Все отдаю вам. Да-с.
Почему Эдуарду хотелось, чтобы в этом акте справедливости принимала участие Академия наук, не помню. Но сущность диалога не извращаю.
Итак, Одесса была оставлена, начался период, который принято называть кунцевским.
Семья поселилась на глухой Овражьей улице, в доме женщины, окрещенной кличкой Манька Рябая. Комнатка с перегородкой оценивалась в тридцать рублей в месяц, и требовалось уплатить вперед за два месяца. Комнатушку взяли в долю с поэтом Олендером, который поселился за перегородкой. Из постельных принадлежностей в распоряжении Олендера находилась огромная семейная подушка. В первый же вечер, по соглашению с Семой Олендером, из одной было сделано три подушки.
Наутро проснулись весело. Домик Рябой Маньки вполне мог сойти за «домик на курьих ножках».
Мы шли на новоселье с Ольгой Густавовной, сестрою Лидии Густавовны, женою Юрия Карловича Олеши. Разыскивая Багрицких, мы долго блуждали по дачным проулкам, дворам и садикам, и найти обитель Багрицких помог лишь случай. У серой невзрачной стены дачной халупки с покосившимся оконцем ревмя ревел какой-то мальчишка. Сквозь всхлипывания слышались слова:
— Ваш Севка… Ваш Севка…
— Все ясно, тут их дом! — воскликнула Ольга Густавовна и не ошиблась.
В оконце показалась огромная всклокоченная голова. Затем протянулась знакомая гладкая, заголенная рука с клеткой, послышался голос Эдуарда:
— На! Возьми! Только перестань реветь!
Все было ясно, все становилось на свои места.
3. Кунцево. Вмешательство поэта
Одно за другим являлись первые кунцевские стихотворения. Широкую известность приобрела «Дума про Опанаса». В «ЗИФе»[2] вышло первое издание «Юго-запада» в стильном переплете с гравюрой Дюрера, изображающей средневековую мужскую баню.
Выбор был сделан по совету В. И. Нарбута, в то время заведовавшего издательством. Нарбут считал, что Дюрер соответствует духу сборника.
Многие, однако, недоумевали и спрашивали:
— Почему к стихам баня и какая же это баня, где тут вода?
Багрицкий, посмеиваясь, отвечал:
— Не сомневайтесь — это баня. Вода? Вода там, раскройте книжку.
Багрицкий стал желанным гостем в любой московской редакции.
Домик в Кунцеве, третий после пристанища у Рябой Маньки, домик, принадлежащий «человеку предместья», у которого семья снимала две комнатки, охотно посещали видные писатели и поэты.
Да, любое издание открывало теперь свои страницы стихами Багрицкого, но упорная, скрытая дума поэта все еще не была кончена. Вопрос, беспокоивший Багрицкого при создании «Летучего Голландца», не переставал беспокоить его.
Многие современники Багрицкого признают за ним главенство. Это случилось как-то сразу и безоговорочно, и над этим тоже интересно задуматься.
Профессиональный авторитет? Несомненно. Обаяние личности? Конечно. Неудивительно тяготение к талантливому человеку. Но вот что мне кажется еще: тут очень влияло то новое ощущение профессионализма, которое вносил Багрицкий в