Шрифт:
Закладка:
Багрицкий и литература стали ходить друг к другу в гости, и это сразу придало знакомству особенный характер. Такое знакомство очень нравилось, особенно молодым. Тут прозвучал ответ и на беспокойные вопросы друзей Багрицкого в первые дни его женитьбы: как же теперь писать стихи?
Ну, а в нем самом, в динамике его творчества как начали сказываться житейские перемены? Тут, в Москве, Багрицкий нашел свой дом, тут развилось в нем то чувство, что так значительно и важно выразилось в ряде стихотворений — и в «Ночи», и в «Можайском шоссе», и в «Доме», и в «Бессоннице»… Тут утверждалось желанное и любимое прибежище поэта после всех трудных, буйных, старых и новых, унаследованию покаянных и прозорливых видений и признаний, и тут же, в бревенчатом домике Подмосковья, на новой, как принято говорить, родине, — начало новых размышлений и бурного и усидчивого вдохновения:
Вот они, сбитые из бревен и теса,
Дом мой и стол мой: мое вдохновенье!
Важная особенность самочувствия поэта, круто изменившего свой прежний быт, оставившего город своей молодости для столичной Москвы, которая не обманула его ожиданий…
Это как раз время публикации «Думы», а потом выхода в свет «Юго-запада» и первого горделивого «обогащения» семьи, позволившего Эдуарду растратиться на поездку. Цель поездки — щегольнуть и купить у испытанных одесских рыбоводов те породы, о которых Эдуард мечтал с юности. Но, пожалуй, самое интересное в этих письмах из Одессы — сдержанность и скупость, с какими Багрицкий, окрыленный успехом, даже в письме к жене говорит о главном событии жизни каждого писателя:
«Одесса, 10 июля, 1926 г.
Дорогая Лида!
Промучившись трое суток в дороге, разбитой, покрытый пылью, я приехал в Одессу. Уже день, как я здесь… Тоска и лень. Сплетни и ссоры. Больше ничего здесь нет. Денег у меня рублей пятнадцать, остальные истратил. Вероятно, достану еще в редакции. Думаю выехать не позже вторника.
Смотри же, Лида, корми птиц. Целую Севку.
Через несколько дней, 22 июля, Багрицкий писал — на этот раз в Одессу из Кунцева:
«…приехал и страшно рад! Не жарко, есть работа, веселые хорошие люди и все такое…»
А почти через два года, в апреле 1928 года, Багрицкий снова навестил одесских друзей — и спешит оповестить Лидию Густавовну, оставшуюся дома, в Кунцеве:
«Если будут звонить любители, то сообщи им, что рыба есть, и очень интересная, но мало и дорогая. Сообщи им: есть черные и красные меченосцы, ривулюсы, полиаканты, орданелла, меченосец монтезуло, маллинзия парусовидная… Привезу новых тетрагоноптерусов, очень интересных…»
Вот тут-то, в этом-то письме, переполненном названиями рыбок, Багрицкий сообщает между прочим, имея в виду «Юго-запад»:
«Книжка дошла до Одессы, но распространяется слабо. Вышли, бога ради, деньжат для того, чтобы я мог взять рыбу и вернуться домой 2-м классом. На третий я не способен! Пусть приведут в порядок большой аквариум. Нажимай на «ЗИФ». Брынза, сосиски и колбасы очаровательны. Есть ли какие-нибудь рецензии на книжку?..»
Муза Багрицкого не была похожа на девушку кисти Боттичелли, нет, скорее это была муза в духе Анри Руссо: поэт с цветочком в петлице держит руку супруги, как на свадебном снимке, как на семейном портрете.
Сочетание богемности с семейственностью оказалось привлекательным. Богемность не мешала и Багрицкому ценить людей другого типа, таких, каких он не встречал прежде. Он любовался в людях их внешним видом, например галантностью, приличием, выдержкой Луговского, хотя и тут не удержался от меткого словца — называл Луговского «бровеносцем». Эдуард отличал в Иосифе Уткине новую для той поры черту — склонность молодого поэта хорошо одеваться и неприязнь к развязности, панибратству, весьма распространенным среди молодежи, долгое время казавшимся естественным и обязательным признаком революционности…
Что помогало Багрицкому почти безошибочно угадывать людей способных, талантливых? Ведь широко известно, как много он успел сделать в этом отношении. Среди более чем ста сохранившихся рецензий на сборники стихов молодых поэтов есть и прозорливые рецензии на первые или ранние стихи Дмитрия Кедрина, Алексея Суркова, Александра Твардовского, на книгу Лапина и Хацревина «Сталинабадский архив», сочетающую прозу с отличными стихами. И Твардовский не ошибался, когда позже, вспоминая отношение к нему Багрицкого, писал:
«По-видимому, он обладал и добрым сердцем, и той обширностью взглядов в литературных делах, которая позволяла ему отмечать своим вниманием работу, казалось бы, совершенно чуждую ему по духу и строю».
О молодых поэтах Эдуард всегда говорил с воодушевлением. Любопытная черта: когда Багрицкий о ком-нибудь говорил плохо, это звучало неубедительно, хвалил всегда убедительно. А еще удивительней он говорил о самом себе. Скажет: «Это написано плохо. Плохо пишу», — и в словах ни доли кокетства. Редкая способность судить о себе и скромно и искренне.
Стараясь сжато выразить, что было общим для всех этих отзывов, для всех «путевок в литературу», можно сказать так: он радовался появлению стихов, в которых чувствовал отзвук времени, борьбу нового со старым, разумеется при условии обязательного качества — поэтического таланта.
И от себя и от других Багрицкий требовал трудолюбия, разумной ответственности, безоглядного напряжения сил. Он говорил:
— Сен-Жюст в Конвенте утверждал: «Равнодушие — это страшный удар для республики». Надо карать не только преступников, но и равнодушных. Не должно быть равнодушных и у нас, — говорил Багрицкий, — в нашей поэзии. Мы должны доискиваться до корней действительности. Уметь разбираться в противоречиях, жить творчески со всею страной… Это дается не сразу, я-то хорошо это знаю, и может быть, как раз поэтому мне дорог и близок человек сегодняшний. Но не тот, кто отделывается лозунгом, одною злободневностью, а тот, кто и чувствует и думает глубже… Легко прибегнуть к готовому лозунгу, но это та же маскировка равнодушия…
И дальше мысли сводились к тому, что пора, дескать, молодежи смотреть на себя серьезно. Только через сознание собственного достоинства, уважение к делу можно возвысить работу «молодняка» до уровня признанной литературы.
— Напрасно Уткина хают. Воронский написал о нем: «Не поэт, а драгоценная ваза, идет и боится себя расплескать». А мне нравится эта черта в Уткине, — продолжал Эдуард с оттенком восхищения и даже легкой зависти. — Он держится, как Байрон. Как лорд. Это хорошо. Поэт должен быть таким…
— Хлебников ходил в мешке, — возразили ему однажды.
— О! Это вы знаете, — последовал ответ, — но