Шрифт:
Закладка:
Стременным у Владимира служил по-прежнему Ставр – брат покойной Любавы. Много раз, особенно по первости, князь порывался избавиться от него – вернуть дядьке, сослать на какую-нибудь дальнюю заставу, а то и возвернуть в Плесков. Но всякий раз останавливала память о Любаве.
Что мучило, что донимало князя и одновременно треножило его? Глаза Ставра. Они постоянно напоминали Любаву и были для Владимира немым укором, хотя в них не мерцало ни укоризны, ни отчуждения, ни тем паче неприязни. Сестрицу свою Ставр любил, в этом Владимир убедился в походе – и оберегал, и лелеял, и диковинками баловал молодшую. И стало быть, потеря любезной сестры, по мысли князя, должна была вызвать в Ставре гнев, родовую вражду, ненависть. Но Ставр оставался к Владимиру по-прежнему ровным, тороватым и исполнительным, ни словом, ни жестом, ни даже взглядом не выдавая своих потаённых, как мнилось князю, чувств. Однажды Владимир вскипел, разъярился, схватил Ставра за грудки, стал трясти его и в гневе обрушил на стременного всю свою неизбывную боль. Чего он добивался, князь Владимир, поди, и сам не ведал. Клял, как винился, и попрекал, как прощения искал, вперившись в глаза Ставра, неотличимые от глаз Любавы. Ставр выдержал всё – и гнев князев, и горькие обидные слова, и взгляда не отвёл от горящих бешеных глаз, а когда Владимир почти сгас, тихо обронил, коснувшись своей груди: «На всё воля Божья!»
Лощину Владимир со стременным пересекли раньше всех. Разгорячённый ловитвой, жаждущий боя и крови, князь яростно хлестал оря, норовя настичь врага и первым обрубить волчий хвост. А вымахнул на кромку яра, на миг ослепнув от встречного солнца, и обмер. Волчий дозор оказался на расстоянии полёта стрелы. Но дале, что грозовая туча, стояла тьма печенежской конницы. Лиц степняков было не различить, зато явственно доносился их удоволенный хохот: дескать, ловко мы провели урусов и славная сейчас пойдёт охота, и добыча знатная ждёт – и багряный плащ, и золотой шелом, а главное, голова коназа. Несколько мгновений оставался Владимир один на один с тёмной ордой. Следом на крутояр вылетела с двух сторон его дружина. И хотя несравнима она была числом со степняками, но вои были проверенные и отважные. Они с ходу замкнули кольцо, оборонив своего господаря, и замерли, устремив очи поверх степняков и отворив сердца закатному солнцу.
А князь словно одеревенел. Похожее уже случалось с ним. Владимир ослабевал, когда был на пределе ожиданий и вдруг будто ударялся с размаху о невидимую стену. Но теперь было не просто замешательство, не просто смятение и оцепенение. Запепелев лицом, князь сделался точно истукан, что стоят на Подоле – таким он показался крещённому стременному. Ждать было нечего. Ставр выхватил из рук князя поводья и под покровом живой, покуда не обрушенной стены повлёк его с крутояра вниз. Князь ничему не перечил, словно спеленатый младеня. Столь же покорно он дозволил снять с себя багряную милоть, свой золотой шелом, а потом пополз в схорон, который показал ему Ставр.
Ране здесь на кромке крутояра заготавливали глину, били из неё печи, крепостные увалы, скудельники вертели посуду, а с некоторых пор в оставленных выработках крещённый люд стал погребать своих опочивших собратьев. Лучше места, чем схоронить князя от смерти, по убеждению Ставра, в округе не было. Он выбрал самую неприметную пещеру, сам же остался наверху.
Князь Владимир, дозоривший родимую землю, теперь сам очутился под защитным покровом матери-земли. И впервые за долгие годы, сирота сиротою, остался в полном одиночестве. Его обстала тишина – непривычная, неслыханная тишина. Но она была такая ласковая, такая умиротворяющая, эта тишина, словно руки родимой матушки. Вот она-то и вызволила его из душевного плена. Под целительной лаской невидимых рук лопнули путы, что стискивали его сердце. Сердце князя, могучее и порывистое, вновь погнало по замрелым было жилам руду, и он мало-помалу очнулся.
В звенящей тишине донеслись отдалённые звуки – он различил звон мечей и сабель, яростные крики, засмертное ржанье. Постепенно сшибка сброи смолкла. Зато громче стали чужие голоса, а потом раздался топот многих комоней, которые понеслись с крутояра в лощину. В схороне запахло пылью, которой нанесло в лаз. Звуки сгасли, отдалились, но совсем не пропали, доносясь издали.
Сердце князя томилось горечью. Повинные мысли неслись к Добрыне: где ты, дядьку? Где ты, родимец? А глаза ел стыд.
Сколько раз он, Владимир, клял свою размытую кровь, пенял на своё полузнатное происхождение, чем неволей попрекал и Добрыню, брата своей матери-простолюдинки. Дядька на это не обижался, а только усмехался, пряча улыбку в сивой бороде: зато гордыни нет, сыновец! Гордыня-то и пыхнула, гордыня-то и обернулась ныне бедой. Но ведь, оказывается, уроки дядьки не пропали даром.
Разве позволил бы гордоус «дати хребет», показать врагу спину, тем паче бежать с поля брани? А он бежал. Чистокровный князь бился бы до последнего, покуда бы его не искололи, не отсекли руки, не обрушили на колени, как стряслось с батюшкой. А он не пожелал доли отца – князя Светослава. Он не пожелал, чтобы у него живьём отрезали уши, нос, язык, выкололи глаза, а потом, уже сгасшему, обстругали голову и превратили череп в пивальную чашу. Не пожелал и ускользнул от навьих когтей. Да вот даже и эта залёжка… Попади в такую переделку гордоус, разве он полез бы в экое мрелое нырище. А ведь он, князь Владимир, полез, не погнушался…
Глаза князя, обтерпевшиеся в подземном мороке, различили какое-то мерцание. Он смекнул, что пещера просторная. Прополз на коленях к тому месту, откуда исходило лучение. Протянул руку. В углублении стены оказалось погребение – под долонью среди пелен горбились человеческие останки. Прах был давний, пелены почти истлели, но от мощей – не странно ли! – исходили тонкий смолистый дух и слабое тепло.
Князь окончательно пришёл в себя. Рамёна его было поникшие, вновь налились силой. Сердце билось тревожно, но ровно. И самое удивительное, ему вдруг открылось неведомое зрение.
Князь почти воочию узрел просторный дол, а на нём осиянного закатным солнцем всадника. Горел золотой шелом. Пласталась на