Шрифт:
Закладка:
Знаки для умозаключения: это слова, в которых можно увидеть «средний термин». «Так вот, если признать это, – поясняет Аристотель в последней главе «Первой аналитики», – а так же то, что такое-то свойство имеет такой-то знак, и если можем принять, что каждому роду <живых существ> присуще особое свойство и <соответствующий> знак, то мы в состоянии распознать природу <этих существ>…» [Аристотель 1978, с. 253]. Распознать – имеется в виду – путём умозаключения.
Примером типичного «знака для умозаключения» может служить чтение следов, допустим, охотником. Замечу: следы охотником не разглядываются, а читаются. Например, увидели следы на земле, – считаем их знаком чего-то. Чего именно? Пусть следы в точности соответствуют оленьим копытам. Знакома максима: какие следы, такие животные. Силлогизм очевиден: какие следы, такие животные; следы оленьи; животные – олени. «Следы» в качестве знака сыграли свою роль среднего термина; повторялись в посылках, отсутствуют в умозаключении. Поэтому Аристотель выскажется очень категорично: «Сообразительность есть способность мгновенно найти средний термин» (Аристотель, 1978, с. 314), и не важно где: в рассказах, в доказательствах, в наблюдениях. Знаки нужны сообразительным.
В аристотелевскую концепцию знаков не вписывается, казалось бы, один факт. Дело в том, что с самого начала «Первой Аналитики» Аристотель вводит символическое обозначение терминов силлогизма: «…если А сказывается обо всех Б, а Б – обо всех В, то А необходимо сказывается обо всех В» [Аристотель, 1978 с. 123]. Вот что пишет по поводу «А, Б, В» знаменитый специалист по логике Я. Лукасевич: «Введение в логику переменных является одним из величайших открытий Аристотеля. Трудно поверить, что до сих пор, насколько мне известно, ни один философ или филолог не обратил внимания на этот исключительной важности факт» [Лукасевич, 1959, с. 42]. Чуть далее он добавляет: «По-видимому, Аристотель считал своё открытие чем-то само собой разумеющимся и не требующим объяснения, ибо в его логических работах нигде нет упоминания о переменных». Замечу: предположение Я. Лукасевича является совершенно излишним; Аристотель не упоминает о своем «открытии» именно потому, что он его не делал. Не делал потому, что не вводил понятие «переменной», – так стали трактовать термины после его смерти, причем, математики.
Неверная трактовка «переменных» завела в тупик всю «теорию знаков». Даже Г. Лейбниц с колоссальным опытом математической символики в своих опытах «универсального исчисления» прошел мимо того, как – по Аристотелю – не надо понимать «знаки». У Аристотеля «А, Б, В» – это не «переменные величины», а «подстановки», вакансии. Подстановка (суппозиция) – это вообще не знак; например, в статуе вместо одного материала можно использовать другой (сделать замену, «подстановку»). Ещё пример: если есть должность или роль, можно менять на ней людей (люди – подстановки должности или роли). В свою очередь, в любом измерении есть подстановки: от весов на базаре до денег в банке. Подстановка вариативна, но не произвольна: например, на должность можно ставить разных людей, но не кого попало. Напротив, знак по отношению к подстановке произволен: человек на должности должен быть специалистом, а как его будут именовать, не имеет значения. Математики подстановку и её знак объединяют в неразъёмное целое под названием «переменная величина». В результате у математиков возникает иллюзия: оперируют условными (абстрактными) символами, а решаются реальные и конкретные задачи в силу «теории». На самом деле вся тайна языка математики в «подстановках» – они могут быть «многоходовыми», по типу подстановка-в-подстановке под одним значком. Г. Лейбниц, интуитивно предчувствуя, пишет: «А это даёт мне надежду выйти из затруднения. Ибо если бы даже знаки и были произвольными, всё же их употребление и их связывание заключает в себе нечто такое, что не является произвольным, а именно некую пропорцию между знаками и вещами, а также взаимные отношения различных знаков, выражающих те же вещи» [Лейбниц, 1984, с.406-407]. Никакой определенности мысли в этой фразе, кроме верных интуиций, нет. Напротив, Аристотель мыслит в отношении знаков определенно: знак и подстановка – совсем не одно и то же; подстановка имеет отношение к слову и не имеет отношения к знаку. Равно как наоборот: слово имеет отношение к подстановке и не сводится к знаку.
Язык со стороны его звуковой и письменной вещественности подобен атомам и пустоте в учении Демокрита: звуки, буквы, слова, предложения, – дело грамматиков разбирать речь по камушкам («ана литос»). Философский же интерес к языку обусловлен тем, что в нём есть общее знание, именно общее. Аристотеля общее знание, безусловно, интересует – и не его одного. Прямое указание на это имеется в диалоге Платона «Филеб»: «…мы утверждаем, что тождество единства и множества, обусловленное речью, есть всюду, во всяком высказывании… это есть вечное и нестареющее свойство нашей речи. Юноша, впервые вкусивший его, наслаждается им как если бы нашёл некое сокровище мудрости; от наслаждения он приходит в восторг и радуется тому, что можно изменять речь на все лады, то закручивая и расчленяя на части… Тут прежде всего и больше всего недоумевает он сам, а затем повергает в недоумение и своего противника, всё равно попадётся ли ему под руку более юный летами, или постарше, или ровесник; он ни щадит ни отца, ни матери и вообще никого из слушателей» [Платон. Т. 3, ч. 1, с. 17]. Под описание некоего «юноши» как нельзя более подходит Аристотель, которому на момент написания диалога «Филеб» было порядка двадцати пяти лет. Можно даже назвать трактат Аристотеля, который вызвал бурную реакцию семидесятилетнего Платона: это «Категории».
Нельзя сказать, что Платон не понял молодого Аристотеля; но понял скорее превратно – так, как понимали и в последующие столетия. Платон решил, что Аристотель будет интересоваться словами ради их общего значения. Это подход был освоен ещё Сократом и развит методом «диэресиса» (деления понятий) в «Диалогах» – отсюда пренебрежительная ирония автора «Филеба» к самонадеянному «юноше». Но Аристотель уже прошёл этот этап «определений» и «деления понятий», причем прошёл очень быстро: так быстро, что Платон не успел заметить. Аристотеля заинтересовало не общее в словах ради совмещения единства и множества (хотя такой интерес тоже был), а «высказывающая речь», то есть «сказанное» в плане «утверждения и отрицания» – «вещание», говоря по-русски. В основе «вещания» не слова сами по себе, а «утверждение и отрицание», причем, материальная сторона вещания произвольна. Вещать можно вещами, звуками, линями, запахами; человечество освоило «звуки речи», причем, разные у разных народов. Главное в любом языке, чтобы «одно сказывалось у другом», притом непременно в качестве «утверждения и отрицания». Имя для сборника «утверждений-отрицаний» есть «слово»; слово не знак, а рассказ.
Можно сказать, специфика аристотелевской философии в том, что выделяется