Шрифт:
Закладка:
Я ничего не хотел спрашивать, я видел только, что он устал говорить. Надо его как-то успокоить. То, о чем он говорил, совершенно не интересовало меня.
– Папа, я ничего не спрошу. Ни о чем. Потому что тебе пора спать. Радио играло и пело государственный гимн. В ту полночь старые слова гимна звучали в последний раз.
– Почему?
Отец не находил нужных слов. Огромное тяжкое дыхание, с присвистом. Я решил, что морфий начал действовать. Отыграли гимн, и оглушительно тикал будильник в соседней комнате. Впереди, может быть, несколько часов тишины. Задремал.
До сих пор не могу со всей определенностью сказать: снились ли мне слова отца, или же он действительно говорил тогда то, что я сейчас вспоминаю, и то, что в ту ночь я не слышал, вернее, слышал сквозь сон, улавливая лишь мерцание смыслов, – но где-то слишком далеко от меня, словно бы в иной физической среде, отличной от материала, из которого сооружено мое тело.
– Почему… Да потому, что никто, кроме нас, в этой стране… никто, Женя, не знает, не знает, что такое свобода. Только мы. Только свободный… человек… имеет право решать судьбы других… людей. Двести лет мы были единственным свободным сословием в этой стране, и мы были костяк, скелет российской государственности.
Когда сейчас вспоминаю эти слова, мне кажется, что именно на слове «скелет» я очнулся и посмотрел на отца.
Он так похудел, что и в самом деле сделался как скелет. Выперли и заострились скулы, стал рельефным, голым череп. Я давно уже заметил, когда переносил его с дивана на кушетку, чтобы перестелить постель, – заметил, что он ничего не весит, легок, как семилетний ребенок.
– Женя…
– Да? – Я думал, что он меня попросит о чем-нибудь, но он лишь хотел удостовериться, что я не сплю.
– …не ради себя ты должен найти место… наверху. И твой сын тоже. В любом случае. Что бы здесь ни произошло, в любом случае не ради себя – ради этой страны. Мы рождены и воспитаны свободными – и мы единственная сила, сдерживающая хаос, дух всеобщего разрушения и ненависти. Дух самоубийства – национального и всечеловеческого. Понимаешь?..
Тогда я не понимал, но теперь, кажется, начинаю понимать.
– …он от нигилизма, а нигилизм есть следствие всеобщего рабства. Я видел революцию.
Да, он видел революцию, о чем свидетельствовали еженедельные звонки из Музея истории города: как ваш отец? не сможет ли он…? Жаль, мы так рассчитывали…
– …видел. Участвовал. В ней не было ничего блоковского, ничего свободного или, если хочешь, стихийного. Представь себе картину всеобщего душевного обеднения, одичания. Все вдруг упростилось. Сразу. Это самое страшное. На моих глазах люди чуткие, умные, образованные превращались в скотов, жавшихся друг к другу только для того, чтобы… Чтобы ощутить немного животного тепла. В скотов, которые могли говорить только о еде и дровах. Часами. Эти разговоры зимы восемнадцатого года, они всё решили. Ты знаешь, я не примкнул к Белому движению лишь потому, что их вожди, исключая, может быть, несчастного барона (отец имел в виду Врангеля), никак не могли взять в толк, что человеческие отношения внезапно упростились. Стали элементарными, простыми. Чем проще, тем меньше свободы. О какой свободе могла идти вообще речь? Разве что о внутренней. А кто на нее способен – много ли таких? Недавно перечитал Шульгина «Двадцатый год» – там всё точно, там честно: у белых ничего, ничего ведь не осталось, кроме чувства обреченности и бессилия. Лучшие из них действовали от сознания этой обреченности, как действует самоубийца, руководствуясь стоической иллюзией, что человек – хозяин собственной жизни и смерти. Нет. Свобода не в выборе между жизнью и смертью…
Свобода – это отсутствие выбора, это знание, что действуешь единственно возможным и эффективным образом. Это власть над жизнью и смертью, это господство. Шульгины и Деникины стыдились своего господства, не могли решиться на него: их монархизм с падением монархии потерял всякий смысл, оказался еще более беспочвенным, нежели социалистические идеи. Господства и власти не боялся Троцкий, Ленин – тоже: они пришли как власть имущие.
Я был не один. Самые дальновидные из дворян, умнейшая и наиболее жизнеспособная часть ее офицерства… мы пошли к большевикам. Я не жалею, не жалею даже – теперь об этом можно говорить открыто, – что служил в аппарате Троцкого, в штабе Реввоенсовета республики. Ты не поверишь, но большинство моих сослуживцев перешло туда непосредственно из императорского Генштаба. Об этом сейчас предпочитают забыть. Но рано или поздно… Начался процесс. Женя. Процесс возвращения к прошлому. Только начался. Ты знаешь о закрытом письме ЦК, не сомневаюсь, что скоро они реабилитируют Троцкого. Началась новая волна, новый виток истории. Ты должен встретить его подготовленным. Жаль, что ты гуманитар: это наиболее опасная и болезненная область; твои коллеги… они всегда тяготели к либерализму – специфика занятий, но… Но прежде всего – инстинкт. Инстинктивное тяготение к живому. К тому, что выживет и победит. Сознательно, умственно не определишь: тобою должно руководить чувство.
Инстинкт привел меня в Архангельское, в ставку Троцкого и Вацетиса. Инстинкт свободного человека. Умеющего подчиняться – и потому способного подчинять. Одно без другого невозможно. Одной энергии мало. Вожди революции умели подчинять, но им не хватало умения подчиняться. В одно поколение рабской психологии не изжить, нужно по крайней мере три. Хотя бы три поколения. Отец отца, отец сына и сын. Женщины не в счет. Хотя бы три непоротых поколения мужчин – и все пойдет по-другому. Свобода. А свобода, Женя, это прежде всего живучесть. Способность выжить. Способность выжить – вот что отличает нас, дворян. Чем мы отличаемся от прочих. Выжить не ради себя…
Отец не верил в смерть. Он говорил: будет встреча.
За день до смерти боли прекратились, он уже ничего не чувствовал. Отказался от укола:
– Не надо. Я сам.
– Что «сам»?
И он уснул сам, не прибегая к морфию, а я даже не заметил этого, забывшись в кресле, в изголовье у него. Последнюю неделю я спал не больше двух часов в сутки, да и то не раздеваясь, сидя рядом с его постелью.
Когда я очнулся, то увидел, что он не спит. Смотрит на меня. Наверное, от его взгляда я и проснулся. За окном светло, часов