Шрифт:
Закладка:
Зина ушла на базар. Когда я, проснувшись, вышел на кухню, меня поразила ее спина. Зина сидела на краешке крохотной кухонной табуретки, спиной к двери, как-то неудобно, скрутясь винтом. Она не слышала, как я вошел. Смотрела в окно, а мне виден был серый угол ее лица.
Нет, она слышала, что я вошел. Сказала не оборачиваясь, тусклым голосом: «Завтрак на плите. Кофе остыл. Подогрей сам. Мне нужно на рынок». Поднялась, пошла к двери, машинальным движением сняла с крюка продуктовую сумку – разбитая, постаревшая, серая, не взглянув на меня. Входную дверь не захлопнула – по рассеянности. Я видел из кухни, как она пересекла лестничную площадку, ссутулясь, подошла к лифту. Ее спина на фоне металлической сетки. Шахта лифта.
Боже, как грустно, как все безнадежно!
Пришла кабина, и створки за нею сомкнулись. Ухнуло вниз. У меня есть время.
Узел. Туго затянутый узел моей жизни. Петля. Попытаемся разрубить. Попытка не пытка, Лаврентий Палыч. Хватит об этом. У меня есть время. Боря приедет через час. Зина вернется часа через полтора. Отлично.
Достаю рукопись скучной истории с моей родословной. Теперь я знаю, что с ней делать.
Недели две назад пришла в институт заявка из отдела пропаганды: необходим проверенный филолог-русист, не ниже доктора наук, для долгосрочной командировки в Кабул. Как минимум на три года. Двойной оклад, соответствующие льготы, полные штаны прочих прелестей. Естественно, до сих пор желающих не нашлось: дело все же как бы добровольное. Мы с Сергей Сергеичем уговаривали институтского шута профессора Теткина, он на Некрасове всю жизнь сидит, – да, говорит, конечно, как же… С женой только вот надо посоветоваться. А назавтра справочку тащит из академической поликлиники – сердечная недостаточность, категорически запрещена перемена климата, дескать, рад бы, но врачи. Дурак-дураком, а свое туго понимает.
Сергей Сергеич попробовал было предложить Инквизиторову – куда там: ученый секретарь он и есть ученый секретарь, его с кресла не спихнешь никаким Кабулом.
Я вспомнил про Петра Карпыча, тот бывалый смершевец, тому не привыкать. Крепкий мужчина, даже завидую. Из своего сектора не только всех жидов, но и полужидков вывел подчистую, полная военизация: у него поголовно к девяти являются как миленькие. Все без исключений. Советский сектор должен быть образцовым. Закрываю глаза и слышу его бабий голос: «Что от нас требуется, товарищи… на современном этапе? Дис-цип-лин-ка. Мы не можем позволить роскошь переводить народные деньги на бездельников и лодырей. Мы на фронте, товарищи. На фронте идеологической борьбы».
Кабул, конечно, не фронт. Петр Карпыч обиделся, что ему предложили, такого я не ожидал, что он оскорбится. Он здесь нужен. Позарез. Нельзя без него. Когда идеологическая борьба обостряется и внутри страны… Обострилась настолько, что… Ну, ясно.
Я заикнулся насчет Юрочки, но Сергей Сергеич только рукой махнул: дохлый номер. Как можно было запамятовать: у Юрочки клуб сорокалетних писателей, важное политико-воспитательное дело.
Мне даже и не предлагали. Какой там Кабул, если на моем секторе пол академического темплана висит! Уеду я – кто, спрашивается, будет осуществлять руководство ценнейшим научным изданием – ПССПЧ, или «пососи пэчэ», как мы в дружеском кругу именуем Полное собрание сочинений и писем А. П. Чехова? Вышло 17 томов, осталось столько же. Позади годы титанического самоотверженного творческого труда целого коллектива, впереди – годы и годы того же самого.
До чего же их всех ненавижу! Всех. И милейшего Сергей Сергеича, закадычного своего собутыльника. И Юрочку, непременного партнера по сауне, по лыжам, по судьбам. И Зину. Хорошо все-таки, что она ушла куда-то. Легко без нее. Легче, чем с нею.
Вот министерская мысль, посетившая меня давешней ночью, в миг засыпания: отчего бы не уехать куда-нибудь к чертовой бабушке. В Кабул, допустим. Добровольцем. Одному, без Зины. Ей ни к чему. Надеюсь, что меня там убьют. Лучше, если убьют зверски – по заслугам, за дело. Скажем, за насильственное вторжение русской культуры в чуждый ей мир. Упоительно представить себя в роли жертвы, под личиной страдальца – предпочтительней обрыдшей мне маски мелкого начальства. По крайней мере, умирая, буду знать, за что гибну, – услышу, может быть, за спиной железную, неумолимую поступь отечественной гуманизированной словесности. Пусть катятся на юг, к Индийскому океану, крутоголовые легионы толстовских периодов, пусть прогрохочет над Гератом небесная артиллерия Тютчева, пусть зажжется в выжженном небе пустыни, в самом сердце Азии ослепительная точка пушкинского ума – ярче тысячи солнц. Красота, дух захватывает! А ведь и правда: в полную силу слово живет лишь там, где проходит последний край жизни, на границе между живым и мертвым. Например, в провинции Валх, так кажется? Жаль, об Афганистане знаю только из Киплинга. Почти ничего. Но это поправимо – все еще впереди. Как бы то ни было, кому-то надо же нести бремя белых!
Сила слова: стоило мне подумать о «бремени белых», как почувствовал в себе… как бы выразиться точнее… личность. Человека. Человека в горьковском смысле, из «На дне». Самое место. Но ежели без пафоса, если по-деловому – отчего ж Кабул не выход?
Кроме своих цепей, терять нечего, решайся. Я решил. Сегодня же отвожу испакощенную «Скучную историю» в хранилище, это первое. Маловероятно, что кто-нибудь затребует рукопись в ближайшие полгода. А дальше… Дальше или меня уже не будет в живых, или… пусть они попробуют тронуть меня, когда я пересеку границу за Термезом. Итак, второе.
Придвигаю телефон.
– Сергей Сергеич? Здравствуй, дорогой…
Убедить С. С. труда не составило. Он посоветуется с начальством. Перезвонит через полчаса. Немедленно, как что-то прояснится. Остается ждать.
Жду. Механизм запущен. Скушно. Вот уж, действительно, скушная история. Возвращаюсь к рукописи. Чехов: эпизод с краешком любовного письма, прославленное «Я вас ЛЮ…»; оборотная сторона письма – моя:
«Дед мой, генерал-лейтенант от инфантерии Николай Николаевич Сукин, известен был предельной солдатской прямотой в амурных делах, буквально и неукоснительно следуя евангельскому „да-да, нет-нет, а что прочее – то от лукавого“. Во дни славного Хивинского похода, будучи еще юнкером, он впервые вкусил прелесть пряного восточного эроса, но, однако, остался недоволен тою легкостью и искушенностью, с какой местные девки уступали его натиску.
Он прожил романтиком и максималистом до конца дней, верил в великую силу страсти и по мере старения все более укоренялся в мысли, что армейская молодежь безвозвратно утрачивает навык должного обращения с женским полом.
Незадолго до позорной смерти своей, уже состоя в сомнительной и последней тайной связи с роковой полячкою, дед мой совершенно искренне изумился, когда адъютант, которому он выговаривал за какую-то