Шрифт:
Закладка:
– Разве не лучше было бы положить ее в больницу? – спросил я шерифа. – Почему она так свернулась?
– У нас бедный городок, молодой человек, – с казал шериф, – у нас тут нет больницы. Девочка отказывается от еды и воды. Доктор говорит, что больше ничего для нее сделать не может.
– Не могли бы вы хотя бы помыть тут немного? – спросил я. – И найти для нее одежду?
– Когда доктор осмотрел ее, мы накрыли ее одеялом, – с казал шериф. – О на его отбросила. Вы будете фотографировать или нет?
– Я хотел бы поснимать внутри камеры, – сказал я.
– Невозможно, – отрезал шериф. – Слишком опасно.
– Сейчас она уже не кажется опасной, – возразил я. – Наоборот, похоже, что она без сознания.
– У вас есть час, молодой человек, – заявил шериф и вышел, оставив нас одних.
Я установил штатив, укрепил на нем камеру, включил генератор и выставил свет. Оживая, генератор оглушительно загудел, повалил удушливый дым. Я понял, что даже при распахнутых настежь окне и двери долго поработать не удастся – нас просто-напросто ждет смерть от удушья. Я нажал на выключатель, и камеру залил зловещий белый свет.
Я вооружился экспонометром, установил объектив на 8, чтобы взять побольше глубины, и тщательно наводил фокус, пока мягкая размытая нечеткость не стала отчетливой ясностью.
Большой Уэйд говорит, что камера не лжет, лжет человек у объектива, и долг фотографа состоит только в одном – запечатлеть правдивую картинку. Я отступил за видоискатель – там я всегда чувствую себя уверенно, там мне дарована абсолютная объективность, там моей единственной заботой становится композиция будущей фотографии, там любая проблема перестает быть человеческой и становится только профессиональной. Я немного изменил свет, чуть переставив лампы, и вновь навел фокус. Я так сосредоточился, что даже не замечал гула генератора. Сделал несколько негативов, переставил камеру и свет и снял в другом ракурсе. Наконец, удовлетворенный результатом, я повернул выключатель генератора. Устройство смолкло, лампы начали медленно гаснуть.
Ну вот, дело сделано, правда запечатлена, и только сейчас, когда шум смолк и свет опять стал тусклым, я как следует рассмотрел девочку. К горлу подступила тошнота, лоб покрылся холодным потом.
– Господи помилуй! – прошептал я и повернулся к Хесусу: – Беги скажи шерифу, чтобы пришел поскорее. Потом бегом раздобудь ведро воды, мыло, губку и пару полотенец. – Я порылся в кармане и сунул ему несколько бумажных песо. – И посмотри, не удастся ли купить какую-нибудь ночную рубашку. Что-нибудь, во что ее одеть… и гребешок.
В камеру вошел шериф.
– Ваше время почти кончилось, – сказал он.
Я понимал, что из соображений гуманизма шериф возиться с девочкой не станет, и попытался сыграть на его экономической заинтересованности.
– Знаете, шериф, моя газета не сможет напечатать эти фотографии, – с казал я. – Вы сами видите, девочка голая, и редактор скажет, что все это слишком мрачно для наших читателей. И, вы правы, они назовут вас жестоким варваром. И поэтому я хочу оплатить еще час съемки. Но сначала надо ее отмыть и одеть.
Шериф обдумал мои слова.
– Если я пущу вас в камеру, вы понимаете, что пойдете туда на свой страх и риск?
– Да.
Вернулся Хесус. Шериф отпер дверь камеры и широким жестом распахнул ее. Я внес туда ведро воды и поставил на пол рядом с девочкой. Хесус входить отказался.
– Не прикасайтесь к ней, сеньор Нед! – молил он. – Пожалуйста!
– Не дури, Хесус, – оборвал его я. – Ты что, не видишь – она же в беспамятстве. – И заговорил с девочкой, хотя знал, что она меня не слышит и не понимает: – Я хочу только немного тебя помыть, – с казал я и перевернул ее на спину. Она не сопротивлялась, и, хотя глаза ее были открыты, казалось, она меня не видит. Я выжал немного воды из губки на ее губы, но она не шевельнулась. Чем от нее пахло, я описать не берусь… под обычным запахом немытого тела скрывался иной, более глубокий, какой-то земляной запах.
Я намылил губку и принялся мыть девочку, то и дело окуная губку в ведро. Я вымыл ее всю – от волос на голове до пальцев на ногах, отскреб корки засохшей крови от ее ног и ступней, промыл между ног и под мышками, вымыл грудь и спину. Никогда еще в моей жизни я не прикасался так интимно к телу другого человека, тем более девушки, но, хотя я застенчив от природы, я не чувствовал смущения. Напротив того, меня не покидало чувство, что я ухаживаю не за девочкой, а за сказочным животным, и я все время тихо и ласково разговаривал с нею, как говорят с животными, зная, что они не понимают слов.
Очень быстро вода стала грязной, я велел Хесусу выплеснуть ее на улице и принести свежей. А потом еще раз, и из этого третьего ведра я вымыл девочке волосы. Я вытер ее полотенцем, подтер лужи на полу. Потом натянул на нее новую муслиновую ночную сорочку и расчесал, аккуратно распутывая колтуны, волосы, пока они не стали гладкими и блестящими. Волосы у нее оказались очень красивыми, черными и густыми, словно львиная грива.
Я все еще расчесывал ее волосы, когда заметил, что в ее глаза начинает возвращаться свет – признак того, что она различает окружающие предметы, а из горла раздался странный звук, что-то вроде глухого стона, в котором чувствовалось такое страдание, такая глубина отчаяния, что я вмиг покрылся гусиной кожей. Рядом со мной я слышал испуганный шепот Хесуса, что-то, остерегая, говорил мне шериф. В эту минуту девочка вдруг широко открыла глаза, ее стон перешел в злобное шипение, потом в рычание. Потом невероятным прыжком она вывернулась из моих рук, метнулась в угол камеры и скорчилась там, поглядывая на меня сквозь упавшие на лицо волосы взглядом пойманного зверя. И вдруг заговорила на своем языке, древнем гортанном наречии, одним из первых появившемся на земле.
– La chica esta loca [36], – прошептал Хесус.
– Все хорошо, – с казал я девочке. – Я тебе не причиню вреда.
– Не дотрагивайтесь до нее, сеньор Нед, – сказал Хесус. – Она вас укусит. Она же бешеная.
– Вы должны покинуть камеру, – заявил шериф. – Ella esta loca