Шрифт:
Закладка:
* * *
– Почему я? – спрашивает Фибл араба.
Слуга улыбается. Он вспоминает своего хозяина, но не помнит, чтобы служил ему. Художник стал его частью, второй личностью в его истосковавшемся по нежности теле.
– Так почему я?
– Ты напоминаешь мне одну девушку, которую я рисовал, – араб высвобождается из ее объятий. Подходит к мольберту. Чистый холст режет глаза отсутствием красок.
– Так ты художник? – Фибл идет по комнате, разглядывая закрытые картины.
– Я всего лишь слуга, – араб вздрагивает, понимая, что слова врут. – Я человек, который служит искусству, – поправляется он, и эта мысль уже нравится ему.
Он достает краски и кисти. Осторожно, даже трепетно, рассказывает о Ясмин. Фибл слушает.
– Ты любил ее? – спрашивает она.
– Больше жизни, – араб вспоминает картину, которую ему пришлось продать. Нет. Не ему. Его хозяину. Его второй половине, которая никогда не ценила его. Презирала его. Причиняла ему боль. Унижала.
– И ты говоришь, что я похожа на нее?
– Как две капли, – араб смотрит на Фибл и думает, что без змеи она выглядит намного лучше. Наверное, тот, другой, что живет в нем, специально выбрал змею, чтобы причинить ему боль. Он ведь знает, как ему не нравятся рептилии. – Она сводила меня с ума, – говорит араб. – Долгими часами я рисовал ее, представляя, как стал ее слугой, представляя, как наблюдаю за ней, стоя у закрытой двери, за которую выставил меня тот, кто служит искусству.
– И ты никогда не занимался с ней любовью? – Фибл идет вдоль дивана, касаясь рукой его мягкой ткани.
– Ни разу, – Араб вспоминает оставленный Ясмин шарф. Запахи оживают в сознании. Воспоминания несут трепет, желание, боль. Последнее не нравится арабу. Почему он унижает себя?! Почему снова и снова заставляет чувствовать себя слугой чего-то большего?!
– А со мной? – спрашивает Фибл. – Со мной ты хочешь заняться любовью? – она улыбается, сжимая подол короткого платья. – Я могу подарить тебе все что захочешь. Могу стать для тебя той самой Ясмин и исполнить все мечты и фантазии, о которых ты не смел ей сказать.
– Сказать? – араб втягивает носом запах краски.
Холст ждет его. Холст хочет, чтобы он еще раз послужил для него.
– Или ты хочешь нарисовать меня? – грудь Фибл вздымается под легкой прозрачной тканью. – Хочешь, чтобы я стала для тебя Ясмин?
– Да, – шепчет араб. Капельки пота скатываются по его лбу. – Хочу, чтобы ты стала для меня Ясмин.
Он представляет, как рисует ее. Представляет, как занимается с ней любовью. Хозяин и слуга в одном теле. Искусство и секс в один день.
– Еще одна картина, – шепчет араб, пытаясь унять охватившую тело дрожь. – Еще одна страсть.
– А свет? – спрашивает Фибл. – Разве художникам не нужен свет? Разве ты сможешь разглядеть мое тело в этой тьме?
– Тело? – мысли в голове араба путаются. – Я хочу разглядеть твое тело.
Он зажигает свет. Ждет, когда платье Фибл упадет на пол, оставив ее нагой.
– Ложись на диван, – говорит он, заставляя себя вернуться к мольберту.
Дрожащие пальцы неуклюже сжимают кисть. Араб пытается вспомнить, с чего начать. Но в голове пустота. Мазки громоздятся на холст уродливыми пятнами. Эрекция скручивает живот невыносимой болью.
– Получается? – спрашивает Фибл.
Ее крупные соски набухли и налились кровью. Араб смотрит на них. Сравнивает с уродливостью картины.
– Нет, – шепчет он, в отчаянии кусая губы.
Неужели все самое лучшее осталось позади? Неужели Кемпбел прав и он уже никогда не сможет нарисовать ничего, что хоть отдаленно сравнится с Ясмин? И холст останется навечно неудовлетворенным. Как и он. Слезы разрезают смуглое лицо араба. Отчаяние разделяет действительность и вымысел. Все кончено. Никогда больше он не будет счастливым. Никогда не испытает того, что чувствовал, создавая картину Ясмин, наблюдая ее наготу, вдыхая ее запах, мечтая о ней. Он может лишь забыть о ней. Вычеркнуть из памяти. Но разве стоит жизнь того, чтобы продолжать ее без Ясмин? Без чувств, которые она будила в нем?
– Я не могу, – шепчет араб, содрогаясь от рыданий. – Не могу повторить свой шедевр!
Мольберт остается за его спиной. Фибл призывно протягивает к нему руки.
– Мы сгорим вместе, – араб открывает бар, извлекая припасенный спирт. – Наша страсть умрет вместе с нами.
– Боюсь, столько нам будет не выпить, – говорит Фибл, разглядывая бутылки в его руках.
– Картины сгорят, – шепчет он. – Мир сгорит. Даже мы превратимся в пепел, но наша страсть будет жить вечно.
Он снова вспоминает Кемпбела. Видит, как он забирает картину Ясмин. Его картину, в которую он вложил всю свою жизнь. Картину, на которую теперь будут смотреть тысячи тех, кто никогда не сможет понять то, что на ней изображено. Для них это будет лишь тело. Красивое, желанное тело, о котором они будут мечтать. Их сальные мысли будут насиловать его снова и снова. Их фантазиям не будет конца. Грязным, отвратительным фантазиям.
– Прости меня, – шепчет араб, захлебываясь рыданиями. – Прости, что продал тебя.
Он поджигает холст с нагромождением неудачных мазков, наслаждаясь желтыми языками пламени, пожирающими шедевр. Не было никакого Кемпбела. Он не мог продать ту, что принесла ему столько счастья. Он сжег картину. Уничтожил, не позволил надругаться над ее чистотой.
– Хочешь напоить меня?! – смеется Фибл, открывая рот, наполняя его спиртом, которым поливает ее араб.
– Никто больше не сможет нарисовать тебя, – обещает он. – Даже я.
Он чувствует, как спирт холодит его кожу. Спичка вспыхивает в дрожащих руках.
– Ты останешься навсегда невинной, – шепчет он, вглядываясь в глаза Фибл. – Чистой, как слезы. Настоящей, как огонь…
* * *
Окованные медью ворота встречают гладиатора тишиной и безумием. Мускулистый стражник, который должен был встречать новоприбывших, лежит в придорожной канаве, заливая пыль сочащейся из распоротого брюха желчью. Еще один стражник замер у стены, зажав руками разорванное горло. Темноволосая девушка с корзиной крохотных фиолетовых цветов и безумным взглядом стеклянных глаз порхает между растерзанных тел, заполняя их раны семенами. Солнце согревает семена, позволяет пускать корни. Голова охранника у ног гладиатора откидывается назад, и у него изо рта появляются фиолетовые цветы. Чистые и невинные. Их лепестки трепещут и тянутся к солнцу, благодаря его за возможность расцвести в этом мире.
– Они уже здесь, – шепчет ка-доби на плече художника.
Мышцы гладиатора напрягаются. Он вглядывается в опустевшие улицы, ожидая нападения.
– Безумие уже здесь.
Они идут по улицам. Торговцы с вырванными языками предлагают им залитые кровью фрукты. Жаровни коптят, поджаривая плоть продавцов, которую они молча предлагают купить. Несколько женщин самозабвенно снимают со своих мертвых мужей кожу. Другие женщины вывешивают кожу на натянутые веревки под палящие лучи солнца. Дети с блестящими остро наточенными мечами рассекают груди поверженных противников, извлекая сердца. Молочные зубы впиваются в окровавленную плоть. Лишь где-то далеко плачет младенец. Чистый и невинный.
Он лежит в колыбели, укрытой балдахином. Молодая мать суетится в дальней комнате. Художник зовет женщину, но она не отвечает.
– Эй, – он проходит в темноту.
Молодой отец висит