Шрифт:
Закладка:
Поташников попытался дотянуться до вожжей, но не тут-то было: тряско, далеко — мы сидели друг к другу спинами.
— Хулиган проклятый! Отплачу я тебе, сполна отплачу. Пораспустились! Директор уйдет на пенсию, я вас таких…
Кабы не колдобины перед мостом, я бы пропер Поташникова километра полтора по дороге в Накипово. Боясь сверзиться, он сидел в ходке, как пришитый, но кони сами сбавили скорость, и он спрыгнул.
— Чего ж вы соскочили, Михаил Устиныч? По вашим питейным рассуждениям я понял: вам хочется в обратно.
— «Что значит «в обратно»?
— В прежнее время.
— Хах-хах! Молодец! Остроумную шутку отмочил! Вон Исмагил мчится. Перепугался. Фуражкой погоняет. Хах! Великолепно!
Я повернул повозку. Отлетели назад сиреневая, гофрированная от козьих троп гора, доведенные дождями до красноватости избы деревни, холм с бывшей мечетью без минарета.
На взлобке, где начинается сосновый бор, Исмагил Истмагулович поехал вправо, в объезд своих кварталов.
Неужели не оглянется? Нет, оглянулся. Я помахал ему. Он помедлил и тоже помахал, и пришпорил мерина.
То, что он попрощался, не приоткрыло мне того, о чем он думает. Он мог по-обычному невольно повторить движение моей руки.
Перед бором громоздилась исчерна-коричневая сосна. Вершина срублена, вместо веток — культи.
Раньше, когда здесь не было заповедника, в округе хозяйничал леспромхоз. И лесники, заготавливая семена, так вот уродовали деревья. Немало таких деревьев встречается в наших местах. Я привык уже к ним и почти перестал огорчаться. А на этот раз в пути к усадьбе меня не покидала тяжкая душевная боль, а в сознании маячила та сосна, что стоит около бора.
1961 г.
ПРОСТО ИВАН
Не только теплом бредит человек зимой. Ему не хватает синевы неба: все свинцовость, белесость, серенькая голубизна. Хочется увидеть сосны в накипи свежей смолы, красный закатный туман, бег ветра по травам. Скорей бы услышать скрип коростеля, шлепанье пароходных плиц, буйство молодецкого грома. Кажется, отдал бы полжизни за то, чтобы вдруг исчезли стужа, метель и этот постылый, мерзлый асфальт, и ты очутился на пыльной, прокаленной солнцем дороге, и заметил на лугу татарник, и кинулся к нему, и гладил цигейково-нежный верх его малиновой шапки, и притрагивался к колючему стеблю.
И не случайно бежит весной ребятня на холмики, вытаявшие из-под снега, и играет на них до темноты, и расходится по домам неохотно. А ведь сыры и холодны холмики, ни одна букашка не проползет, и травы не проклюнулись, а те, что зеленели в прежние лета, буры, грязны, свалялись, как кошма.
Так почему же детвора собирается на талой земле и почему с завистью поглядывают на нее взрослые? Что столь властно завладевает ими? Как назвать это?
Это зов земли. Он пробуждает в человеке предчувствие водополья, цветения, произрастания, то есть всего того, с чем приходит свет, лазурь и радость.
Последняя весна у нас в Магнитке запозднилась. В начале мая, когда лишь стало подсыхать, вжарил ливень. Потом повалил снег. Он был мокрый, густой, да так хлестко летел, что заставлял сгибаться: больно секло лицо. А едва отбуранило, ударил мороз. Деревья будто оковало стеклом. Сквозь лед были заметны листочки, сережки, острия почек.
Вскоре погода разгулялась: безоблачно, парит, не дохнет знобящей свежестью, покамест не вызвездит.
Однако ведро было недолго. Засвистел сиверко, поплыли буграстые, дегтярные на подбое облака.
Еще с апреля меня тянуло на озеро Банное, но дороги туда были плохи. И когда опять пахнуло ненастьем, то я затосковал и пошел к своему приятелю Николаю Бадьину, владельцу «Москвича», чтоб уговорить его махнуть на это озеро. Мужик он рисковый, не домосед, поэтому, невзирая на погоду, согласился.
Николай взял с собой жену Катю. Сидели они рядом и пели почти без умолку. Оба голосисты, выводят высоко, серебряно, чувствительно. Если песня веселая, их глаза то лукавы, то бесшабашны; если скорбная — темнеют, как в печали, или делаются такими смиренно-прозрачными, как после пережитой утраты.
Я видел Бадьиных в горе, нужде, оскорбленными, ненавистными друг другу, но они все осилили, поняли, сумели вовремя переломить себя, и любовь их крепче, и сердце куда щедрей и мягче.
Машина врезается в ветер, стелющий озимь, заворачивающий кроны берез-одиночек. Оттого, что вокруг лихо свищет и тенькает, и оттого, что каменная теснота города позади, а перед нами деревня Михайловка, над которой гордо кружит домашний гусь, а дальше слюденящийся воздух низины и широкий проран в облаках, еще сильней захватывает Бадьиных песенный азарт. И вскоре — я стыжусь петь: медведь на ухо наступил — ловлю себя на том, что горланю всласть и даже в лад со своими спутниками.
Катя, разалевшая, с щелью между верхними зубами, придающей ей наивное выражение, подмигивает мне: дескать, молодец, сдвиг есть.
Прикатили на Банное ночью. Загнали автомобиль во двор рыбака Терентия, который доводится Николаю троюродным дядей, пошли «поздороваться» с озером. Оно зыбилось, из-за черной темноты, черного неба и черных гор выглядело мазутным, тяжелым, ленивым. Сели на валун. Молчали. Студеная свежесть воды, хлюпанье зыби под мостками, осыпанными ртутно-блесткой чешуей, звон лодочной цепи и терпкость сырой гальки — как мы наскучались об этом и готовы были просидеть тут целую ночь!
Вдалеке, на подошве горы, оранжевели огни санатория, озеро ловило их, растягивало и рвало. Изредка на его поверхность падали отсветы зарниц, и тогда колышень выступала из тьмы, цинково голубела.
Бухая сапогами, пришел Терентий. Потоптался, вкрадчиво покашливая, сказал хриповато:
— Ну, шабаш. Посумерничали, и ладно. Баба ужин справорила.
Поднялись на рассвете. Серо. Росно. Зябко. Едва киль лодки прошуршал по отмели и я взялся за весла, как из междугорья в междугорье продернуло сквозняком, а покамест плыли к месту ужения, вздыбило волны.
Когда мы вставали, Терентий проворчал из горницы:
— Зазря мозоли набьете. Не будет браться рыба. Погодите солнышка — невод закинем.
И действительно, клева не было. Ни с чем возвратились в селеньице. Неводить я не захотел и зашагал по берегу, предварительно договорившись с Бадьиным встретиться возле ворот санатория.
Со мной был спиннинг. Я безуспешно кидал блесну, но настроения не терял. Уже