Шрифт:
Закладка:
Тогда кары и награды Воланда нельзя приписывать его якобы справедливости и уж тем паче милосердию. Он и в самом деле желает лишь «пошалить». Но из его «шалостей» Педагог, мудрейший, чем он, порой выводит благо. Впрочем, в романе как раз не видно, кому же стало хорошо от вмешательства Воланда.
Мне представляется верным предложение помнить о времени написания романа. 30-е годы. «Это было время, когда зло открыто пошло войной на зло»[242]. Сталинисты вычищали леваков-троцкистов. Некоторые кирпичи падали даже на головы критиков Михаила Афанасьевича. Конечно, не «просто так». Но если Ежов арестовал Ягоду, стоит ли идеализировать Ежова? Воланд играючи борется с пошляками. Но пошлость не самое страшное зло. И не всякий борец с пошлостью (в чеховском смысле) есть рыцарь света и добра.
Воланд — архитектор своей «матрицы», мироправитель и даже миротворец[243].
Воланд — и автор «евангелия».
Воланд являет себя и в качестве повелителя Небесного Ершалаима. Он повелевает и Понтием Пилатом, и Иешуа (из чего явствует, что он придумал и того и другого для своего «евангелия»)… С мастером он говорит так, как Бог беседовал с ним самим в Книге Иова[244].
Восстановление рукописи заставляет Маргариту воскликнуть нечто, что допустимо говорить только о Боге: «Маргарита задрожала и закричала, волнуясь вновь до слез:
— Вот она, рукопись! Вот она!
Она кинулась к Воланду и восхищенно добавила:
— Всесилен, всесилен!» (гл. 24).
И все же Воланд — всего лишь «имитатор». И — вор.
Для Бога в мире Воланда нет места. Воланд не отрицает Его существования (дьявол уж точно не атеист); он иначе блокирует возможность проявления своего Оппонента в мире людей: «— Мы вас испытывали, — продолжал Воланд, — никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас» (гл. 24). Никого — значит, и Бога. Ну, а поскольку любой человек считает Бога сильнее себя, то воландовский запрет на просьбу оказывается еще более конкретным. Красота этой сатанинской формулы блокирует саму возможность молитвы.
Эта «формула немоления» в воландовском «евангелии» подтверждается и от обратного: через демонстрацию бесполезного унижения просящего Иешуа: «А ты бы меня отпустил, игемон, — неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен» (гл. 2).
Для просьбы места нет. Остается лишь голая воля к власти. Точнее, воля-то (воля — в смысле «хотелка») у человека остается своя, а вот во власти он оказывается уже чужим. Зато Воланду уже безопасно общаться с человеком, отрезанным от Творца. И у человека нет шанса не быть обманутым в этом контакте.
Воланд весел? Нет. Это маска и «работа». Когда Бегемот заявил, что только что прошедший «бал имеет свою прелесть и размах», Воланд отрезал: «Никакой прелести в нем нет и размаха тоже, а эти дурацкие медведи, а также и тигры в баре своим ревом едва не довели меня до мигрени». Пушкинский Фауст однажды сказал своему Воланду: «Мне скучно, бес!» А Воланду и самому скучно… Ад достоин насмешки («ад всесмехливый» — говорят церковные песнопения), но в нем не смешно и ему не радостно.
Да, а что же Булгаков думает о Воланде?
Вот первая авторская презентация главного героя романа: «Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Брюнет. Правый глаз черный, левый почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом — иностранец»[245].
Тут две чисто булгаковские детальки.
Первая — «выбрит гладко».
В романе гладко выбриты:
Воланд;
Пилат;
Афраний, спецагент Пилата;
некий литератор «с юбилейным голосом»;
профессор, который лечит Ивана;
конферансье Жорж Бенгальский;
артист Куролесов;
некий «сиреневый джентльмен», покупающий лососину.
Бритость в романе — это знак довольства и успешности, то есть тех атрибутов, которые чужды самому Булгакову, а потому упоминание о ней вряд ли можно воспринять как знак авторской симпатии к персонажу. Скорее наоборот. (Мастер тоже брился, но это не подчеркивается, и мы узнаем об этом лишь в 30-й главе: «Он был выбрит впервые, считая с той осенней ночи (в клинике бородку ему подстригали машинкой».)
Разноцветные глаза — также деталь немаловажная именно для Булгакова. Вновь вспомним «Белую гвардию»: «Сифилитик говорил, и губы у него прыгали, как у ребенка.
— Мне двадцать четыре года… Пройдет пятнадцать лет, может быть, меньше, и вот разные зрачки, гнущиеся ноги, потом безумные идиотские речи, а потом — я гнилой, мокрый труп».
«Разные зрачки» может означать разную величину зрачков или разную окраску глаз. Разная величина зрачков — анизокария — может указывать и на сифилис, и на употребление наркотиков…
О том, что Михаил Афанасьевич был врачом, знают все. Но мало кто вспомнит, что узкая его научная специализация определяется как «сифилидолог». У Воланда он точнее описывает, чем именно было различие глаз: «левый зеленый, а правый — черен». Это гетерохромия глаз, т. е. разная окраска радужек. (Проявление синдрома Рейтера. Второе его проявление — хронический гонит, т. е. воспаление коленного сустава.) И его тоже Булгаков приписывает Воланду: «— Приближенные утверждают, что это ревматизм, — говорил Воланд, не спуская глаз с Маргариты, — но я сильно подозреваю, что эта боль в колене оставлена мне на память одной очаровательной ведьмой, с которой я близко познакомился в тысяча пятьсот семьдесят первом году в Брокенских горах, на чертовой кафедре» (гл. 22).
Эта инфекция — урогенительный хламидиоз — передается преимущественно половым путем. Воланд может подозревать партнершу в том, что она заразила его венерическим заболеванием: и при сифилисе, и при гонорее поражаются коленные суставы (синовиальные оболочки сустава, хрящи). При запущенном сифилисе — могут поражаться и кости голени и плеч.
Кроме бритости и гетерохромии глаз еще одна черта облика «знатного иностранца» — хромота.
Это традиционный фольклорный признак лукавого[246].
Новая, чисто булгаковская нотка в этом мотиве — это максимальная заниженность гипотезы о происхождении этой хромоты.
А вот последнее булгаковское описание действия Воланда: «Тогда черный Воланд, не разбирая никакой дороги, кинулся в провал, и вслед за ним, шумя, обрушилась его свита» (гл. 32)[247]. На школьных уроках литературы наше внимание заботливо обращали на то, какой глагол употребил Лев Толстой при описании переправы Наполеона через Березину — он «плюхнулся». И поясняли: через выбор именно такого слова Толстой развенчивает культ Наполеона. Полагаю, что и глагол, употребленный Булгаковым при прощании с Воландом, также стоит того, чтобы обратить внимание на его занижающий оттенок.
В первой редакции романа Воланд наделен «необыкновенно злыми глазами».
Так что при