Шрифт:
Закладка:
Но, даже не будучи образованными, говорилось в книге, негры внесли огромный вклад в культуру Америки. Ритм, от роду присущий эмоциональной черной расе, стал мощной составляющей американской музыки, а современные жанры, включая джаз, во многом испытали влияние, а то и вовсе произошли от спиричуэлс и блюзов – которые, в свою очередь, совершенно не похожи на какую-либо другую музыку.
Этот параграф его удивил. А если бы Каунту Бейси запретили играть в Америке? Или Дюку Эллингтону? Или Луису Армстронгу? Вдруг кто-то потребует, чтобы они продавали свои пластинки только в негритянских кварталах? Или Тедди Уилсону или Лайонелу Хэмптону запретят играть в оркестре Бенни Гудмена, потому что они негры? Если следовать правилам бейсбола, негритянские оркестры должны играть для негров, а белые – для белых и музыканты разных рас не должны играть вместе. Рой Элдридж не мог бы играть с Джином Крупой. Бред какой-то.
Но, возможно, в бейсболе все как-то по-другому.
Нет, это даже еще бредовее.
Майкл закрыл книгу и вернулся в постель. Он шептал: ничего не могу понять. Жаль, что Джеки Робинсон не белый. А он не белый. Но он суперский игрок. И с ним мы могли бы победить. Точка. И все дела, как говорит Сонни.
И еще: цвет кожи есть цвет кожи. Это просто цвет твоей чертовой кожи. С этим уже ничего не поделаешь. Таким ты родился. Ведь рождается же кто-то с большими ступнями или голубыми глазами. И ты здесь не выбираешь. Выбирают родители. Или Бог. Бог сделал Джеки Робинсона негром. Это он сделал выбор, а не Дикси Уокер. Как там говорил рабби Хирш?
Вос Гот гит из гут… Что Бог дал, то и хорошо…
В полусонном сознании Майкла все они начали сливаться в одну группу – Джеки Робинсон, евреи, католики в Белфасте, Бенни Гудмен и Лайонел Хэмптон, Джин Крупа и Рой Элдридж, рабби Лёв и Двореле. А из дымного облака, ехидные и наглые, выступали проклятые нацисты с братом Таддеусом и чванился Фрэнки Маккарти со своими «соколами».
Вос Гот гит из гут…
Бормоча слова на идише и тоскуя по призрачной прозрачности лета, он заснул, и снился ему Джек Рузвельт Робинсон – под гаванским солнцем, на второй базе.
15
Целую неделю весенние дожди хлестали в витражи собора Святого Сердца, досталось и витражам синагоги. В каждый из этих дней плотная завеса нарастающего дождя, монотонная и мягкая, внезапно уступала место крученым мокрым вихрям – они танцевали и гудели волынками, ломали зонтики, сдували шляпы с черепов, орошали газеты на деревянной стойке у лавки Словацки, пока миссис Словацки не выбиралась наружу, чтобы накрыть их клеенкой, которую она закрепляла куском стального уголка. Подвалы залило. Канализация повернула вспять. С деревьев срывало ветки, и они обрушивались во дворы. Ботинки разлетелись, подошвы хлюпали, будто черные языки. В одежде, похоже, завелся грибок. В квартирах на Эллисон-авеню, где принесенный с гавани дождь дубасил в окна, словно жидкий лед, жильцы укладывали под кухонные рамы свернутые полотенца и судачили в промозглых подъездах о том, что с тех пор, как взорвали атомную бомбу, погода стала совсем другой – дикой и яростной.
Для Майкла эта озверевшая весенняя погода была чем-то вроде кино о южных морях, ураганах и сезоне дождей. С Джоном Холлом и Дороти Ламур, а в роли злобного тюремного стража – Джон Кэррадайн, похожий на пражского императора Рудольфа. Мощь этих дождей была для него испытанием, как для Джона Холла, однако он не воспринимал это как наказание. Дожди прямо-таки лучились чистотой, несли с собой новизну, от которой Майкл Делвин чувствовал себя счастливым. Он хотел лететь сквозь них, нырять в маленькие реки, бегущие с холмов, плескаться и кувыркаться, смеяться и танцевать.
Вскоре снег сошел – его смыло с бруклинских холмов в гавань. Майкл слушал репортажи Реда Барбера об играх «Доджерс» на Кубе сквозь невидимые барьеры расстояний и радиопомех. Слова, доносившиеся из маленького динамика обитого дерматином приемника, нередко оказывались невнятными, оборванными, исцарапанными и помятыми, внезапно петляли и делали зигзаги в пространстве. Но когда ему удавалось разобрать, о чем говорит Барбер, голос комментатора наполнялся синими небесами и пальмами. Он никогда не упоминал Джеки Робинсона без повода. В радиорепортажах о далеких играх не ощущались все эти споры о Робинсоне, никакой тревоги или беспокойства, ни единого упоминания о разногласиях; радио в этом смысле сильно отличалось от газет. Но невозмутимо медлительный голос Барбера был сам по себе гарантией того, что уже в самом скором времени будет открыт сезон. Сезон, в котором, как всем было известно, Джек Рузвельт Робинсон войдет в историю уже хотя бы тем, что выйдет на поле.
– Я вам объясню, почему я хочу, чтобы Робинсона взяли, – однажды сказал Майкл своим друзьям. – Потому что такого до сих пор еще не было.
– В Бруклине до сих пор не было землетрясений, – сказал Сонни. – Ты хочешь, чтобы и такое случилось?
– Ха, может, Фрэнки Маккарти провалится в трещину, – сказал Майкл.
– Пусть он провалится в трещину своей задницы, – сказал Сонни, и все засмеялись.
Однажды утопающим в дожде вечером, в который мама не должна была работать в кинотеатре, Майкл поднялся по лестнице и зашел в кухню; там он обнаружил большой картонный ящик, лежащий на боку, а рядом – лучащуюся счастьем маму. Комнату наполнял голос Эла Джолсона, он пел «Апрельские ливни», и, хотя до апреля было еще далеко, с ливнями было все в порядке, и песня Джолсона делала из их ежегодного нашествия нечто радостное. Пока Джолсон обещал, что апрельские ливни принесут за собой майские цветы, Кейт Делвин показала рукой на источник звука – и на полке между кухней и первой из спален обнаружился новехонький радиоприемник «Филко», своей формой напоминающий маленький собор.
– Так что ищи свою синюю птицу, – пел Джолсон. – И слушай эту песню. – В этом месте мама Майкла присоединила свой голос к последней триумфальной строчке. – Как только апрельские ливни придут…
– Вперед, Республика! – воскликнула она, как это происходило всегда, когда мама была чем-нибудь особенно довольна. Она наконец накопила денег, и вот результат – новый приемник, и не простой, а «Филко». Из задней части ящика выходил антенный кабель, шел по лепнине стены к форточке, другой конец антенны свисал куда-то во двор. Помех не было вообще, и звук человеческой речи был чистейшим. У приемника был и коротковолновый диапазон, и на желтой светящейся шкале были видны напечатанные мелким шрифтом названия далеких городов. Копенгаген. Лондон. Дублин. Париж. Москва. И вон там, смотри, видишь? Прага!
– Он прекрасен, мам, – сказал Майкл. – Глазам своим не верю.
– Я тоже, – сказала она. – Но в «Гинзберге» он продавался совсем уж недорого.
Он не спросил, сколько именно: о деньгах с мамой лучше было даже не заговаривать. Вместо этого он отвернулся от нового приемника, слушая Леса Брауна и его «Оркестр знаменитостей», и увидел их старый «Адмирал» с ободранной панелью из кожзаменителя – приемник лежал на боку на стуле у газовой плиты. Сетевой шнур с вилкой беспомощно свисал со стула, не доставая на пару дюймов до пола. Старое радио выглядело грустным, как человек, лишившийся работы.
– А куда мы денем старый приемник, мам? – спросил он.
– Боже, в самом деле куда? Ну, давай отдадим в общество Святого Винсента