Шрифт:
Закладка:
Всю свою жизнь Лев Толстой необыкновенно деятелен и увлечен. Но обсуждать общественно-политические вопросы было недостаточно: сила слова недотягивает до силы поступка. После перелома во взглядах и жизнь Толстого переменилась. Особенный смысл писатель стал видеть в физическом труде, особенно в вспашке земли – самом простом, с его точки зрения, способе улучшить положение бывшего крестьянства. Толстой брал уроки сапожного мастерства, участвовал в благотворительности, которую сам же считал полумерой. Помимо Толстого-писателя, Толстого-публициста и философа, Толстого-землепашца, существовал Толстой-учитель. Вместе с этой стороной его многогранной личности возникли школа для крестьянских детей, азбука и уроки по собственному методу.
Время от времени семейная жизнь тяготила и Толстого, ведь, связанный семейными обязательствами, он все же не мог жить в точном соответствии со своим идеалом нравственной жизни. Чтобы приблизиться к идеалу, в дополнение к неуемной деятельности, писатель стал одеваться проще. Образ Толстого в широкой блузе с поясом приобрел такое символическое значение, что блузу прозвали «толстовкой»[83].
С той же целью приблизиться к идеалу в пятидесятилетнем возрасте Толстой стал вегетарианцем и придерживался этого образа жизни вплоть до последних дней. Однако стремлению к простоте, отказу от излишеств все еще не соответствовала обширная собственность писателя. Просто отказаться от нее он, конечно же, не мог, и это очень его угнетало. Разрываясь между семьей и собственными идеалами, граф Толстой переписал имения на жену и детей еще в 1890-е годы.
Вопрос о правах на оставшееся литературное наследие долгое время оставался подвешенным в воздухе. В последнем завещании Толстой повторил свою волю: любой человек может безвозмездно издавать, ставить на сцене, перепечатывать любые рукописи и бумаги, а также письма и дневники. Во исполнение воли Толстого в завещании были указаны его дочери. В действительности завещаний было всего три, и в предыдущих писатель не хотел оставлять право собственности за своей семьей. Оказалось, что совсем никого не указывать было нельзя: в этом случае наследство было бы поделено по правилам наследования по закону.
Непреодолимые семейные разногласия отравляли жизнь Толстых. К концу жизни Лев Николаевич все чаще указывал своей жене на то, что она не разделяет его взглядов на собственность и религию. Софье было больно читать о сомнениях в богоугодности брака и о большем соответствии безбрачия духу христианства.
Домашние невольно были включены в семейные распри и вынуждены занимать ту или иную сторону. Далеко не все дети поддерживали Софью Толстую. Многие рабочие дела, включая переписывание рукописей, Толстой передал дочерям Марии и Александре, отчего Софья Андреевна чувствовала себя покинутой.
Семейный сговор виделся ей всюду, им она объясняла, что ей не дают в руки дневников Толстого, а также сокрытие встреч его с ненавистным издателем Чертковым. Ей казалось, что в своих дневниках Толстой выставил ее похожей на Ксантиппу – вздорную жену Сократа, упрекавшую великого мыслителя за его излишние умствования и оторванность от жизненных трудностей. Эта мысль вдвойне тяжела, если учесть, как Софье не хватало проявлений любви мужа. Мысль о самоубийстве крепко поселилась в ее голове.
В некоторых вопросах сговор действительно был, но задумывался он не против Софьи Андреевны, а скорее для ее спокойствия. Абсолютно измученная тревогой за единство семьи, благополучие своего любимого Левы, она видела в Черткове черта, посеявшего раздор в ее доме. Для нее он был манипулятором, раздувавшим в Толстом не самые созидательные и благоразумные идеи. И главная из них – лишение ее и детей наследства над творчеством.
Никто не знает, сколько еще произведений Толстой успел бы написать и как бы закончилась его жизнь, если бы не одно трагическое стечение обстоятельств. Подозрительность жены гневила Льва Николаевича. Эмоциональная реакция Софьи на завещание была для него вполне предсказуема, и он ее страшился. В один из дней, ему показалось, что она ищет завещание. Не зная, что лучше предпринять, боясь объяснений, Толстой уезжает, никому не сообщив.
Палитра чувств: желание свободы, сочувствие к Софье, гнев и искренняя любовь – все перемешалось настолько, что решение было скоропалительным. В первые минуты он понятия не имел, куда ехать. В результате этой поездки в Оптину пустынь 82-летний Толстой простужается и через несколько дней умирает не в своей постели.
Часть 2. Толстой in Paris
Еще до перемен во взглядах и до женитьбы на Софье в жизни писателя произошло событие, раздавшееся отголоском по его последующим дневникам. В Париже он едет смотреть смертную казнь. Во Франции смертная казнь традиционно (вплоть до ее отмены в 70-х годах XX века) проходила через гильотинирование. Некоторые фотографии с мест публичных казней дошли до нас и находятся в свободном доступе в Интернете.
Какие эмоции вызывает образ гильотины у вас, дорогой читатель? Представляется ли она чем-то варварским и очень далеким, модифицированным Средневековьем или никак не выделяется на фоне других, более мучительных видов смертной казни, которые знала и знает история?
Гильотинирование не было зрелищным действом: всего несколько движений палача, и лезвие падает четко, с большой скоростью, освобождает осужденного от долгих страданий, так как обеспечивает неминуемую смерть. Толстого поразил даже не сам факт умерщвления человека, а то, насколько быстро и механически происходит на деле трагическое событие. Как участник Крымской войны и обороны Севастополя, Толстой видел многое. И если бы осужденного люди разорвали на куски[84] – по его мнению, это было бы менее отвратительно, чем то, как ловко механизм гильотины справился со своими обязанностями. Даже для смерти люди изобрели машину, оптимизирующую процесс. Она справляется быстрее, чем палач, и совершает одно движение там, где палачу может потребоваться несколько взмахов. Какая эргономика!
Уже тогда убийство из личных мотивов, страсти, ненависти, на войне – конкретное убийство в конкретной ситуации – писателю было более понятно, чем умерщвление по приговору государственной машины. Там, в Париже, образ «гильотины – конвейера смерти» показал стремление государственной машины к стандартизации всего, ее извращенную рациональность.
Подождите, но в чем же она извращенная? Гильотина милостивее палача, милостивее своих современных собратьев – электрического стула и смертельной инъекции. Толстой явно считает, что такой радикальный инструмент воздания справедливости нельзя оставлять в руках государства. Его применение необратимо, а претензии государственной машины на справедливость, тем временем, сами не всегда справедливы, вспомним об ошибочно вынесенных смертных приговорах. К тому же, государство может оказаться заинтересованной стороной процесса, если речь идет о политике. А политическому Толстой ой как не доверяет!