Шрифт:
Закладка:
Он виновато пожал плечами и сказал, что это единственный язык, на котором они могут понять друг друга, а между тем полное взаимопонимание сейчас крайне необходимо.
Но откуда ему известно, не сдавалась я, что я говорю по-французски.
Ну что вы, товарищ Штейн, мы знаем о вас все.
Ведь когда в мае тридцать пятого ваш друг вышел из тюрьмы, он признался вам, что был завербован тайной полицией как осведомитель, не так ли, но тогда вы забыли доложить об этом немаловажном факте и вскоре убыли с ним в Париж, вернувшись с фальшивыми паспортами только после начала немецкой оккупации, по указанию партии, или я ошибаюсь?
Все почти верно, ответила я, только моего друга тайная полиция не вербовала, он ничего об этом не говорил, и, следовательно, мне не о чем было докладывать, а в Париж мы отправились, потому что здесь не было работы и нам нечего было есть.
Давайте не будем тратить время на эти бессмысленные препирательства, сказал он, и перейдем к делу.
На него возложена почетная миссия передать просьбу, и он это подчеркивает, именно просьбу, с которой товарищ Сталин обращается лично к товарищу Штейн.
Она состоит всего из пяти слов:
Пожалуйста, не упрямьтесь, товарищ Штейн.
Она надолго задумалась, ибо на этот третий день с ней уже не могло случиться ничего такого, что показалось бы невероятным, и, вглядываясь в лицо этого светловолосого молодого человека, она вдруг почувствовала, что ждала этой просьбы всю свою жизнь.
Если это действительно так, сказала она, то Мария Штейн хотела бы передать товарищу Сталину, что в данных обстоятельствах она не может выполнить его просьбу.
Светловолосый молодой человек нисколько не удивился ее ответу.
Он навалился на стол, кивнул головой и долго смотрел на нее, а потом приглушенным и угрожающим голосом спросил, может ли Мария Штейн представить себе безумца, который взялся бы передать столь дерзкий ответ.
В весеннем небе ярко сияли звезды, потянуло прохладой.
Я знал, что должен наконец встать, она тоже встала, продолжая говорить; немного спустя я пересек ее комнату, она шла за мной, все так же не умолкая.
Я вышел в прихожую, она говорила, я открыл дверь, оглянулся, а она говорила и говорила, даже не понижая голоса.
Тогда я захлопнул дверь и бросился по длинной галерее к лестничной площадке, казалось, все еще слыша ее рассказ, сбежал по ступенькам и, вынырнув из подворотни, бросился по тропинке к железнодорожной насыпи, по которой, заложив вираж, с визгом промчался ярко освещенный пустой состав.
Было уже поздно.
Желтоватый свет уличных фонарей бросал мягкий радостный свет на всю эту белизну.
Отражая его, снег несколько высветлял небосвод, придавал ему желтоватый оттенок и ширь; звуки в этом мягком свечении делались глуше, а там, наверху, из-за тонких краев мрачно и тяжело бегущих снеговых туч то и дело показывала свой холодный лик луна.
В нашу квартиру на Вёртерплац я вернулся, должно быть, около полуночи.
Потопав ногами в гулкой подворотне, я сбил с обуви снег и поднялся наверх, не включая в парадном свет.
Как будто в любой, даже столь поздний час кто угодно мог потребовать у меня объяснения, а что, собственно, я здесь делаю.
Ощупав пальцами бородку ключа, я осторожно вставил его в замок.
Чтобы не разбудить его, если он уже спит.
Дверь с тихим щелчком закрылась за мной – вот и весь шум, который я произвел в темноте.
Осторожно, чтобы не скрипнул пол, почти беззвучно я прокрался до вешалки, когда он сказал мне из спальни, что еще не спит.
Мне показалось, что дверь спальни он оставил открытой не потому, что хотел меня видеть.
Но раз так случилось, то он не хотел прикидываться спящим, потому что такое притворство было бы оскорбительным для него самого.
Я повесил пальто и вошел.
Чувство, что я принес с собой свежесть снега и запах зимы, доставляло мне удовольствие.
Кровать неприятно скрипнула; я, ничего не видя в темноте, все же понял, что он подвинулся, чтобы освободить мне место.
И присел на краешек кровати.
Мы молчали, тем недобрым молчанием, вместо которого лучше было бы говорить – что угодно, о чем угодно.
Наконец, он нарушил это молчание и сказал хриплым голосом, что самым серьезным образом просит простить его за то, что ударил меня, что ему очень стыдно за это и он хотел бы мне все объяснить.
Я не хотел его объяснений, точнее, чувствовал, что не готов к ним, и потому спросил, как понравился ему спектакль.
Сказать, что понравился, он не может, как не может сказать и того, что совсем не понравился, скорее, он был никакой, ответил он.
А Тея?
Она играла неплохо, может быть, лучше всех, без энтузиазма откликнулся он, но даже она не вызвала в нем ни сочувствия, ни восторга, ни отвращения, короче сказать, ничего.
Я спросил, почему он сбежал.
Он не сбежал, он просто хотел домой.
Но почему он бросил меня, почему не дождался, спросил я его.
Потому что видел, что мы с ней нужны друг другу, и не хотел смущать нас своим присутствием.
Я просто не мог ее бросить, потому что они окончательно разошлись с Арно, объяснял я, сегодня утром он съехал с квартиры со всеми своими пожитками вплоть до последнего карандашика и носового платка, но я к этому отношения не имею.
Он молча лежал на кровати, и я тоже молчал, сидя рядом с ним в темноте.
И тогда, как будто он ничего не слышал из того, о чем я говорил, или не находил ничего нового в том немногом, что от меня услышал, как будто это была чужая жизнь, которая больше его не касалась, он продолжил с того, на чем я прервал его: он хотел бы мне кое-что рассказать, вещь, в общем, простую, но все-таки очень сложную, о которой он мне не может рассказывать здесь и поэтому предлагает мне прогуляться.
Прогуляться сейчас, сказал я, желая оттянуть разговор, в эту стужу?
Да, сейчас, сказал он.
Ночь была вовсе не холодной.
Мы неспешным, спокойным прогулочным шагом дошли с ним до Зенефельдерплац и там, где улица Фербеллинер выходит к Ционкирхсплац, пересекли безмолвную Шёнхаузер-аллее, потом свернули на Анкламерштрассе и продолжили нашу прогулку до Акерштрассе, где она и закончилась.
Во время наших ночных прогулок мы никогда не выбирали этот маршрут, поскольку он заканчивается у стены.
И пока мы шли, я разглядывал улицы, площади и дома отстраненным