Шрифт:
Закладка:
Сатирические комментарии на политические темы – неотъемлемая часть карнавала – не обходили стороной и представителей оккупационных властей. В составе почти двухкилометровой процессии в Кёльне в 1949 году ехала платформа, на которой наглядно иллюстрировался демонтаж германской промышленности как «Сдирание трех шкур»: в карикатурном изображении из папье-маше зрители без труда узнавали британского Джона Буля, строгавшего голый зад немецкого Михеля рубанком. И, конечно же, то и дело звучал «Гимн Тризонии», новый карнавальный гимн аборигенов Тризонии. Это понятие появилось после того, как к двум западным оккупационным зонам – английской и американской – в апреле 1949 года прибавилась французская. Из этой самой Тризонии в сентябре того же года возникла Федеративная Республика Германия.
Мы – аборигены, обитатели Тризонии.
Хай-ди-чиммела-чиммела-чиммела-чиммела-бум!
У наших девушек пылкие сердца.
Хай-ди-чиммела-чиммела-чиммела-чиммела-бум!
Мы – не людоеды, но целуем крепко-крепко.
Мы – аборигены, обитатели Тризонии.
Хай-ди-чиммела-чиммела-чиммела-чиммела-бум!
В песне кокетливо обыгрывалась мысль, что живущие под властью оккупантов немцы стали «неграми наших дней». Ирония судьбы – расисты называют себя готтентотами. Разумеется, в шутку. Ведь они являются великой и высококультурной нацией, о чем и напоминают оккупантам два последних куплета:
Но знай, чужой человек:
у тризонца есть юмор,
у него есть культура и дух,
и в этом он даст фору многим.
Даже Гёте родился в Тризонии,
она же была колыбелью Бетховена.
Такого нет ни в какой Китайзонии,
и потому мы гордимся своей страной.
Эти слова на мелодию известного марша-фокстрота написал кёльнский пекарь Карл Бербуэр по прозвищу Чудак-колобок. В декабре 1948 года песня под аккомпанемент оркестра народных инструментов была записана на пластинку и стала одной из пяти самых популярных пластинок послевоенных лет. Британская Times посвятила «Гимну Тризонии» статью с заголовком: «Немцы снова наглеют?» Гимн стал настолько популярен, что иногда исполнялся в честь немцев на международных спортивных соревнованиях за неимением национального гимна Германии. Однажды он прозвучал даже в присутствии Конрада Аденауэра. В апреле 1950 года на одной пресс-конференции он рассказывал: «Кажется, это было в прошлом году на Кёльнском стадионе во время каких-то спортивных состязаний с командой Бельгии. На них присутствовали многочисленные бельгийские военные в форме. Когда подошел момент исполнения национальных гимнов, оркестр по инициативе своего, судя по всему, очень харизматичного капельмейстера вместо национального гимна Германии заиграл замечательную карнавальную песню „Я – житель Тризонии“… Бельгийские солдаты встали и взяли под козырек, полагая, что это был национальный гимн».[120]
Подобные рассказы об использовании недостойной карнавальной песни в качестве национального гимна сыграли далеко не последнюю роль в том, что столь любимая Аденауэром третья строфа «Песни Германии» его усилиями после долгих дискуссий вдруг неожиданно быстро, а именно в 1952 году, была объявлена государственным гимном.[121][122]
Чтобы правильно понять грубые карнавальные нравы послевоенных лет, нужно вспомнить, какими пафосом и серьезностью, совершенно немыслимыми с сегодняшней точки зрения, отличалось тогдашнее интеллектуальное пространство. В те дни немцы словно состязались друг с другом в поисках как можно более максималистской трактовки духовной ситуации, при которой немецкие страдания ставились выше страданий их жертв. «И вот мы стоим перед покинутым домом и смотрим на вечные звезды, мерцающие над руинами мира», – говорится в часто пародируемом «Обращении к немецкой молодежи 1945 года» Эрнста Вихерта: «Такие одинокие, каким никогда еще не был ни один народ. С клеймом позора, какого не знал ни один народ. Прижавшись лбами к разбитым стенам, мы шепотом повторяем вечный вопрос: „Что нам делать?“»[123]
По мнению культуролога Михаила Бахтина, карнавальный смех, звучавший в эпоху Ренессанса, направлен на «смену миропорядков». Это смех народа, пытающегося релятивизировать мировую историю, во власти которой он находится, и потому это смех страха и раскаяния: «В акте карнавального смеха сочетаются смерть и возрождение, отрицание (насмешка) и утверждение (ликующий смех). Это глубоко миросозерцательный и универсальный смех. Такова специфика амбивалентного карнавального смеха».[124]
Понять это были способны не все немцы, не говоря уже о протестантах с севера. Обозреватели гамбургского Spiegel в 1947 году с изумлением писали о помешательстве, охватившем рейнские берега. Их коллеги из Rheinische Merkur попытались объяснить карнавальный катарсис следующим образом: «Карнавал требует от человека некой метаморфозы, активного участия и отдачи. В нем находит выражение земное, языческое начало в человеке. Происходит в определенном смысле его дедемонизация на целый год». Это не сработало, с наслаждением заключает Spiegel: «Дедемонизированные кёльнцы тщетно искали в среду на первой неделе Великого поста маринованную селедку».[125]
Берлинский журналист и писатель Арнольд Бауэр, которого после столичной увеселительно-развлекательной индустрии трудно было чем-нибудь удивить в этом плане, в 1949 году по заданию редакции Neue Zeit побывал на мюнхенском карнавале и описал его как настоящее преддверие ада. Особое впечатление произвел на него облицованный кафелем бассейн отеля, переоборудованный в танцевальную площадку. В этой танцевальной «братской могиле», где извивались и корчились тела бедных душ, «градус накала цивилизованного варварства достигал температуры кипения». В Доме искусства сидели в «статичных позах, словно на жертвенниках», старые и новые кинобожества. Растрепанные сатиры и отставные цезари фланировали сквозь толпу шаркающей походкой – «бедные родственники на празднике процветания немецкой марки, весь вечер пьющие один бокал шампанского»; видел он также гермафродитов и даже «одного настоящего чужеземца, расточавшего шарм субтропических зон». Несмотря на досаду, Арнольд Бауэр во всем этом балагане увидел знаки социального сплочения: «Неотъемлемой частью медленно выздоравливающего общества – как соответствующий антипод – является богема. Социальный мир можно считать здоровым лишь в том случае, если он способен терпеть и паразитов. В гранд-отеле веселятся сливки общества, а под красным фонарем – его отбросы; этого требует моральный закон. Сначала общественный упадок в этой стране всех увлек в свой темный омут. Каждый отдельно взятый гражданин был человеком вне закона. Начинающийся же процесс преобразования снова оттесняет аутсайдера в изоляцию… Вавилон умер – да здравствует Швабилон!» [126]
Карнавал стал излюбленной метафорой двуликости послевоенных немцев. Режим капитуляции постепенно переходил в режим всеобщего стремления к личному удовольствию и равнодушия к общему благу. Предметная живопись тех лет изобилует меланхолическими фигурами в масках, печальными клоунами, унылыми танцорами и лицами со слезами смеха на глазах.
На севере и на востоке страны не было масленицы, зато там проводили карнавалы независимо от календаря. В Берлине художники из галереи «Герд Розен» еще в 1946 году устроили первый «Бал фантастов», на который из-за отсутствия подходящих материалов многие пришли