Шрифт:
Закладка:
Щенсный наорал на нее так, что девочка задохнулась от плача. Но потом спохватился — ну что с нее возьмешь? — и дал червяка — поплевать. Брайна наклонилась, накапала слюны и слез.
И тут пошло клевать. Мелочь, правда, но густо. Все больше линьки и караси.
На «Целлюлозе» сирена прогудела к обеду. Щенсный глянул на свой улов на берегу — кило с лишним будет — и принялся сматывать удочку.
— На сегодня хватит. Теперь можно искупаться.
Он повесил рубашку на куст и увидел, что девочка, как и он, широко расставив ноги, стаскивает через голову рубашонку.
— Ты тоже в воду захотела? Ведь вы же боитесь воды.
— Я не боюсь.
Подняв к нему улыбчивую мордашку, она хлопала себя ручонками по попке.
— Я тоже! Я тоже пойду с тобой в воду!
— До чего же обидно, ей-богу, что ты такой веры! А хочешь быть католичкой?
— Хочешь!
Эх, будь здесь ксендз Войда — он бы девочку вмиг окрестил. А Щенсный, что он может? В лучшем случае от души помолиться за эту евреечку, это тоже что-нибудь да значит — ребенок становится уже не таким еврейским.
Но солнце слепило глаза, ветер щекотал голую спину, было приятно, легко и совсем не хотелось молиться. Щенсный посадил Бронку себе на спину, крикнул: «Держись за мои волосы», — и плюхнулся в воду.
— Мы морские кони, поняла? Большой конь фыркает. — Тут Щенсный фыркнул что есть мочи. — А маленький ржет тоненьким голоском «и-ги-ги»!
— И-ги-ги! — хохотала Бронка, шлепая его пятками в бока, а Щенсный плыл, как сильный морской зверь, наполовину вынырнув из воды. Плавал он отлично, Волгу переплывал не раз туда и обратно, что́ для него озерцо площадью в два гектара? Лужа, да и только.
Из Козлова прибежали дети и подростки и с завистью наблюдали, как он плывет. Но вот кто-то узнал Брайну. Посыпались брань, ругательства, и, что самое ужасное, Щенсный вдруг услышал:
— Ему уже надо, так за неимением лучшего хоть такую малявку облапит!
— Ему надо! — радостно кричала Бронка, размахивая в воздухе кулачками и обращаясь к мужчине на берегу, который, полулежа, опираясь на локоть, играл в камешки: — Такую малявку надо!
— Замолчи! — прошипел Щенсный.
Разъяренный, он поплыл было к берегу, чтобы съездить этого типа по физиономии, но… увидел шрам! Синий рубец пересекал лицо от уха через всю щеку, и Щенсный круто повернул на тот берег, удрал, преследуемый наглым хохотом:
— Ха-ха-ха, ты что ж драпанул? Иди сюда, герой, потолкуем…
Щенсный догадался, что это второй Сосновский. В Козлове было два Сосновских: один у заставы, лавочник и спекулянт, а второй — вор и бандюга. Такой же силач, но более ловкий и похитрее. Время от времени он исчезал на продолжительный срок. Корбаль говорил, что это двоюродный брат первого Сосновского. А Козловский решительно отрицал — ничего подобного, мол, нет между ними никакого родства. О втором Сосновском будто бы песни поют по тюрьмам, а узнать его можно по шраму на лице.
На берегу, поспешно одеваясь, Щенсный сердито сказал Бронке:
— А ты не тянись к каждому встречному. Люди — они подлые, поняла? У суки течка, когда ей кобель нужен, а люди кобелятся все время. Ненавижу людей!
Он взял удочки, коробку, рыбу, нанизанную на проволоку. Протянул девочке палец и зашагал, слегка подергивая плечами, словно к ним пристало что-то противное, гадкое.
По кустарнику и зарослям сосняка они дошли до Стодольной. Тут Щенсный спрятал Бронку в кустах, а сам пробрался на огороды на задах улицы, нарвал редиски, зеленого лука, петрушки, и они зашагали домой.
В «ковчеге» пришлось срочно разогревать лапшу в горшочке — девочка ужасно проголодалась. Только накормив ее, не без того, конечно, чтобы самому не попробовать лапши, поскольку Бронка совала ему ложку в рот, Щенсный принялся за уху. Почистил рыбу, картошку, кинул все в кастрюлю, как следует посолил, а когда уха почти сварилась, положил луку и петрушки, не жалея, так что пена позеленела и пар пошел острый, дразнящий.
Пока поели, вымыли посуду, наступил вечер.
За кладбищем, на небосклоне, догорала заря. Ее отблески плясали на кромке неба, словно на приоткрытой печной дверце, и тени кладбищенских деревьев ложились на шоссе, на Козлово.
Они сидели в «ковчеге», лицом к выходу, и, с хрустом раскусывая редиску, лениво беседовали.
— У человека должен кто-то быть…
— А зачем должен быть?
— Чтобы ему верить, поговорить иногда по душам, поделиться. А у меня никого… Нелюдимый я такой, что ли? Когда-то был у меня друг, но это быстро кончилось. А потом мы уж только с Брилеком разговаривали. Да и тот меня покусал в конце концов.
— Я тебя никогда не покусаю.
— Не зарекайся, это еще не известно. Брилека я тоже брал на колени, ласкал, а он? Глянь, какая отметина на ноге. Так меня хватанул… И я вот думаю: что это во мне такое, что если ко мне и тянется кто, то только собака или такая сопля, как ты?
— Я не сопля! Я Бронка, морской конь и католичка, ты же сам сказал…
— Ну ладно… Ты только никому не рассказывай об этом, даже матери, поняла? А то твои евреи — темный народ. Чего доброго, ругать тебя будут или не разрешат со мной водиться.
— Нет-нет, я хочу водиться.
— Тогда помалкивай. Ты еще маленькая, глупая, жизни не знаешь. По правде сказать, я и сам ее не знаю. Когда ксендз Войда про согласие говорил, казалось — все ясно. Вот он путь! А потом Марусик разнес это согласие в пух и прах, и я растерялся. Растерялся и от злости нос одному попортил.
— Навсегда?
— Навсегда. Наверное, так и останется кривоносым. Да черт с ним, какое мне дело… Ты лучше спроси, как мне самому быть? В декабре мне исполнится семнадцать. Или восемнадцать — не знаю точно. А на что я гожусь?.. Что я могу? Да разве это жизнь? Пропади она пропадом! Хоть бы война началась…
— Почему война?
— Потому что во время войны все вверх дном переворачивается и можно подняться высоко.
— Очень?
— Ну! Представь себе: мы тут с тобой сидим, разговариваем, вдруг из-за кладбища вылетает неприятель…
— Мы тогда сразу убежим.
— Дурочка! Они убегут, я их знаю, — все эти подрядчики с Удалеком и Пандерой и полиция… Четырнадцатый полк