Шрифт:
Закладка:
Роза обнимает меня, и её руки пахнут опарой. Я чувствую тепло коровьего дыхания за спиной и тепло Розы, прижимающей меня к груди. Волосы у неё тоже мягкие, как вата, только тёмные – в тон глазам. Не знаю, что в этот момент на меня находит, но я вдруг понимаю, что молчать больше не могу, и сознаюсь:
– Это я… я – тот вор, что мортаделлу крал…
Роза гладит меня по голове, касается пальцами уголков глаз, словно пытаясь утереть слёзы.
– В нашем доме воров нет.
И, взяв меня за руку, ведёт обратно в дом.
21
Громко распевая «Высоко поднимем все кубок веселья…»[17], в дом входит Альчиде в сопровождении Риво и Люцио, в руках – длинный свёрток из цветной бумаги, перевязанный бантом.
– С днём рождения, сынок! Будь счастлив! – провозглашает он, и все мне хлопают, кроме Люцио. А я будто остолбенел, с места двинуться не могу. Мне говорят: «Открывай! Открывай скорей!» – но не хочется рвать бумагу. Я ведь и без того знаю, чтó внутри: наверняка то деревянное ружьё, на которое я засматривался в витрине магазина игрушек.
Развязав ленту, не спеша разворачиваю обёртку – и остаюсь стоять с разинутым ртом: там скрипка! Настоящая скрипка!
– Это детская, половинка, я её специально для тебя сделал, своими руками, – улыбается Альчиде. – Каждый вечер над ней трудился, с того самого дня, как заходила синьора Ринальди.
– Но… я ведь даже играть не умею!
– Есть у меня один клиент, учитель музыки, Серафини его фамилия, он согласился дать тебе пару уроков. Ну, что на это скажешь? Учёным ведь никто не рождается, – и знай себе усмехается в усы.
Подскочивший Риво хватает смычок и давай елозить по струнам: шум стоит – страсть. Но Альчиде сейчас же отбирает, ворчит:
– Скрипка – не игрушка, Риво, с ней аккуратность нужна! – И мне: – Это твоя скрипка, Америго, вот и держи её при себе.
И правда, внутри футляра – на подкладке – пришита ленточка с моим именем: Америго Сперанца. Стою, глаза таращу: у меня ведь ещё ничего своего не было.
– А мне на день рождения велосипед подарили, – бормочет Люцио, отвернувшись к окну. – И я его тоже никому трогать не позволяю. Потому что он мой.
Я провожу кончиками пальцев по сияющей деке, цепляю натянутые струны, глажу шелковистые волосы смычка.
– Ты рад, сынок?
Рад? Так рад, что даже говорить не могу! Наконец с трудом выдавливаю:
– Да, папа, – и Альчиде, широко раскинув руки, обнимает меня. От него пахнет лосьоном после бритья и немного столярным клеем. И это первые отцовские объятия в моей жизни.
– А когда сядем пирог есть? – спрашивает Риво, дёргая Альчиде за рукав.
– Америго пироги не любит, только мортаделлу… – начинает было Люцио, тыча пальцем в потолок. Но, поймав сердитый взгляд Розы, осекается.
– Сначала ещё один сюрприз, – и Дерна достаёт из кармана светло-жёлтый конверт. – Это тебе от мамы.
– Значит, она меня не забыла! – С тех пор, как я приехал, мы уже столько раз ей писали, но она всё не давала о себе знать.
Дерна вскрывает конверт, усаживается в кресло, и в её голосе я слышу мамины нотки – будто снова в наш переулок вернулся. Только не знаю, нравится мне это или нет.
Мама сообщает, что уговорила Маддалену Крискуоло написать для неё это письмо и прочитать те мои, что успели дойти. Просит прощения, что не ответила сразу – очень занята была. В переулке всё по-прежнему. Зима нынче холодная – слава Богу, я в Северной Италии, где меня всегда согреют, оденут и накормят. Говорит, Хабалда просила передать привет и заверения, что шкатулка с моими сокровищами в целости и сохранности там, куда мы её спрятали. А Тюха обо мне не спрашивает, но видно, что вся эта история с поездом ей хуже горькой редьки, поскольку те матери, что отослали детей, рассказывают об их жизни только хорошее и из признательности сами мало-помалу становятся коммунистками. Ещё говорит, что Долдон благодаря каким-то своим связям вышел на свободу, но с ней больше не работает и лоток с тряпками с рынка убрал.
Мы с Дерной спрашивали, сможет ли она приехать на Рождество, но она ответила, что нет: мол, пока об этом и речи быть не может. Ничего, говорит, через пару месяцев я вернусь домой и снова стану путаться у неё под ногами. И ещё: мол, я родился восемь лет назад, как раз в эти дни, и она надеется, что письмо как раз ко дню рождения успеет. Холодный, пишет, тогда выдался денёк. Она, как боль почувствовала, сразу за повитухой послала, но пока та прибежала, я уже родился, будто дождаться не мог, чтобы себя миру явить. При мне она об этом никогда не упоминала. Даже странно, насколько в письме моя мама Антониетта разговорчивее, чем в жизни.
А в самом низу, после приветов от Маддалены, вкривь и вкось каракули – её, мамы Антониетты, имя. Говорит, Маддалена её учит, чтобы можно было вместо крестика ставить. Так и представляю, как она сидит за кухонным столом с пером в руке: пыхтит, потеет, время от времени Мадонну дель Арко поминает, – и радуюсь, что на этом листке есть что-то, что она своими руками, специально для меня сделала. Как вот Альчиде – скрипку.
Я спрашиваю Дерну, можно ли ответить прямо сейчас, не то забуду, что хочу сказать. Она, сходив за бумагой и ручкой, садится за стол и пишет, а я диктую, как синьор Феррари диктует нам в школе: что сегодня мой день рождения и что мамино письмо – мне самый лучший подарок (это не считая скрипки, но про скрипку я молчу, чтобы она не сердилась). Рассказываю, что Роза наготовила много всего вкусного, но титул королевы дженовезе всё равно принадлежит ей, моей маме Антониетте. Что здесь, в Северной Италии, уже успел со всеми перезнакомиться: и с коренщиком, которого, правда, зовут «зеленщик», и с рубщиком, которого зовут «мясник», и с коробейником, который для них «галантерейщик»; а таких привычных нам занятий, как водонос и требушатник, они и вовсе не знают. Как-то я спросил Дерну, где мне найти уши-да-рыла, которые мне страсть как нравятся, а она сперва не поняла, сказала: «Ну-ка, повтори». Я повторил: «Уши-да-рыла», – потом снова, но всё без толку: она даже решила, что это на латыни. Тогда