Шрифт:
Закладка:
Едва мы остаёмся одни, Люцио прячет шарики в карман и куда-то уходит. Я пытаюсь его найти, но всё без толку: либо он спрятался, либо исчез, хотя тумана в доме вроде бы нет. Комнаты здесь большие, а с деревянных балок на кухне свисают салями и вяленые окорока – совсем как в бакалейной лавке на виа Фориа. В камине горит огонь, от него расходится тепло – наверное, поэтому Роза и оставила тут колыбель со спящим младенцем. Издалека доносится грохот катящегося по полу шарика – раз, другой, третий… Я начинаю загибать пальцы – как насчитаю десять раз по десять, непременно случится что-нибудь хорошее: например, другой брат, тот, что много болтает, вернётся и возьмёт меня посмотреть скотин у… Но время идёт, огонь в камине сперва затихает, потом совсем гаснет, и грохот катящихся шариков становится ещё более отчётливым.
Я выглядываю в окно: может, кто вернётся, – но там по-прежнему только туман. Пытаюсь позвать Люцио – тот либо не слышит, либо не хочет отвечать. Зато в углу кухни, наполовину скрытая буфетом, обнаруживается лестница. Вытаскиваю её, прислоняю к стене. Никогда ещё по таким не лазал. Тюха говорила, кто под ней пройдёт, тот беду найдёт. Ставлю сперва одну ногу – поглядеть, не рухнет ли, потом другую, и чем выше забираюсь, тем более взрослым и сильным себя чувствую. Даже забываю, что меня оставили одного. Влезаю на самый верх: хочу потолок потрогать. Изо всех сил вытянув руку, касаюсь кончиками пальцев балки – тёплой, шершавой. Висящая совсем рядом салями нежно поглаживает меня по лицу, её запах проникает в нос, заливает рот слюной. А дальше – та розовая ветчина с белыми пятнами, которую нам давали на вокзале! Да тут этого добра видимо-невидимо! Я потихоньку царапаю ногтем шкурку, пока не добираюсь до нежного мяса, потом сжимаю, чтобы полезло наружу, и тут же сую в рот. Снова нажав, выдавливаю мясо прямо в рот. Когда дырка становится слишком глубокой, делаю ещё одну, потом ещё…
– Вор! – слышу голос сзади. – Явился нашу еду украсть!
Я резко разворачиваюсь и, потеряв равновесие, кубарем лечу вниз. Лечу вроде недолго, но спина болит – ударился. Малыш в колыбели просыпается, начинает плакать. Люцио смотрит на меня, потом наверх, на дырки в мортаделле, потом снова на меня. И легонько пинает носком ботинка, будто какое-нибудь насекомое, чтобы понять, жив я ещё или уже нет. Я ему: «Эй!» – а он бежать. И Нери всё не унимается. Вот вернётся сейчас Роза, решит, я что-то с ним сделал, – ох и влетит мне тогда.
– Люцио! – зову я, пытаясь подняться. – Я ведь даже и ехать не хотел, меня мама послала! Даже дефективным прикидывался, а всё равно отправила…
Он не отвечает. Слышу, снова шарики покатились – совсем близко: должно быть, в соседней комнате.
– Я только попробовать хотел… Тебе жалко, что ли? У тебя и так всё есть: скотина в хлеву, салями вон на потолке, шерстяные свитера в шкафу, отец усатый, братья… Даже фотографиями весь дом увешан…
Нет ответа. Я наконец поднимаюсь. Спина болит, но не сильно. Подхожу к колыбели, начинаю покачивать: видел, как делала Хабалдина кума – у той тоже сын маленький. Нери потихоньку перестаёт плакать и снова засыпает. Шарики гремят совсем близко. Наконец один вкатывается в кухню – сперва шарик, за ним Люцио.
– А что это за лысый на портрете, твой крёстный?
– Это товарищ Ленин, – говорит он, не поднимая глаз.
– Друг твоего отца, да?
– Всех людей. Папа говорит, он нас коммунизму научил.
– Ну да, учёным никто не рождается, – киваю я. И мы снова молчим. Огонь погас, становится зябко, но Люцио подходит к камину, берёт самый большой кусок угля из кучи, бросает в середину, и через некоторое время пламя становится даже сильнее, чем раньше. У нас на Юге каминов нет, разве только жаровни, но это совсем другое: в жаровню-то угли не подбрасывают. Вот бы узнать, как зажигать огонь, когда он потухнет.
– У меня знакомая есть, Тюхой зовут, так у неё тоже портрет в доме, только не покойного жениха, царствие ему небесное, а короля с усиками. Она его даже с собой взяла, лишь бы не дать нам в поезд сесть… Может, и правильно…
Люцио молча разворачивается: снова хочет уйти.
– Я ведь здесь не навсегда! – кричу я. Он замирает. – Сказали, только зиму переждать! Так что в помощники дон Альчиде тебя возьмёт! А меня домой отвезут, и всё будет как прежде, милостью Божией! – и протягиваю руку: видел, взрослые всегда так делают, когда договариваются. Люцио её не пожимает, а только пинает в мою сторону шарик, убирает лестницу на место, за буфет, и уходит в другую комнату. Шарик остаётся на полу, и я не понимаю, нарочно Люцио его оставил или просто забыл. На всякий случай кладу его в карман штанов и сажусь глядеть, как мечется пламя в камине.
17
Поскольку никто так и не возвращается, я выхожу сам и направляюсь в сторону поля. Завидев меня, Риво бежит навстречу, хватает за руку. Я краснею, вспомнив о дырках в мортаделле, но следую за ним в хлев.
– Корова добрая, – поясняет Риво, – а вот от быка, если заартачится, лучше держись подальше…
Я гляжу на быка и сразу понимаю, что характер у него не сахар. Навроде моей мамы Антониетты: на первый взгляд добрая и ласковая, а как ногами топать начнёт – хоть святых выноси.
Таких больших зверюг я ещё не видел. Маленьких, впрочем, тоже – если не считать Чиччо-сыра. Я рассказываю о нём Риво: надо же дать понять, что животные мне не в новинку. Чиччо-сыр был толстым серым уличным котом, который вечно ошивался у Ха балдиных дверей: та ему никогда не отказывала ни в куске чёрствого хлеба, ни в плошке молока. А вот моя мама Антониетта, едва увидев, обозвала дармоедом и выгнала прочь. Потому что не особенно сильна в общении с котами. Но мы с Томмазино всё равно твёрдо решили, что станем Чиччо-сыру хорошими хозяевами и непременно выдрессируем. Это мы на Ретифило на одного старика с учёной обезьянкой насмотрелись. Старик велел ей садиться – она садилась, велел вставать – вставала, велел танцевать – обезьянка начинала пританцовывать. Люди им хлопали, монеты в шляпу бросали, и старик в тот день немало денег загрёб, особенно возле домов побогаче. А как представление закончилось, забрал свою обезьянку и ушёл. Он потом ещё пару раз на каких-то других улицах объявлялся, и мы с